Повествователи и романисты одного довольно странного литературного направления долго рассказывали о каких-то непоседливых людях, которые всё будто уезжали из Петербурга в глубь России и делали там какие-то
В 1870 г. в «Иллюстрированной газете» г. В. Зотова было напечатано известие о смерти некоего
Газетное известие о смерти этого человека слово в слово заключается в следующем: «
Иван Сергеевич Тургенев, знавший покойного Бенни за человека честного, вступился за оскорбление его памяти намеком, кинутым на нее упоминанием о тех толках, которые, по словам некролога, «были неблагоприятны для Бенни», и напечатал в другой газете, что покойный Бенни был человек чистый и неповинный в том, что столь недостойно на него возводилось.
Вот и все краткое сказание о жизни и смерти человека, деятельность которого в России не лишена самого живого интереса и лучше всякого вымышленного направленского романа знакомит нас с характерами деятелей недавно минувшего, беспокойного и оригинального времени. Но, прежде чем мы дойдем до того рода деятельности Артура Бенни, которая давала повод досужим людям выдавать его то за герценовского эмиссара, то за шпиона, скажем два слова о том, кто таков был взаправду этот Бенни, откуда он взялся на петербургскую арену и какими путями доходил он до избрания себе той карьеры, которою сделался известен в самых разнообразных кружках русской северной столицы.
Все, что далее будет следовать за сим, изложено частию по личным воспоминаниям автора и свидетельствам других, вполне достоверных очевидцев, частию же по рассказам самого покойного Бенни, с которым автор состоял в долгих и прочных дружеских отношениях, не прекращавшихся до высылки Бенни из России. Автор не скрывает, что, печатая, может быть, несколько рано этот свой очерк, он имеет желание очистить честную память Бенни от возведенных на него злостных и бесчестных клевет. Автор просит верить ему, что он не вынужден для оправданий Бенни прибегать ни к каким утайкам и натяжкам, да это было бы и невозможно, потому что в литературных кружках Петербурга и Москвы теперь еще слишком много живых людей, которым история покойного Бенни известна, если не во всем целом, как она здесь излагается, то по деталям, из которых сгруппировано это целое. Ни лжи, ни лести здесь нет, да их и не нужно: пусть где Бенни был ребячлив и смешон, пусть он там таким и останется, дело не в его ребячливости или его серьезности, даже и не в его уме, а в его честности и отчасти в занимательности и поучительности его странной судьбы.
Артур Бенни убит в самой цветущей молодости. Ему и теперь не было бы еще двадцати восьми лет.[1] Некоторые в Петербурге утверждали, что имя «Артур Бенни» – есть имя вымышленное и что человек, который жил здесь, между нас, под этим именем, есть
Несмотря на то, что семейство Бенни народилось и жило в Польше, дом Бенни оставался всегда домом английским; их домашние нравы, обычаи – все это было чисто английское, и английский язык был их домашним языком. Десятилетним мальчиком Артур Бенни был отвезен в польскую гимназию, в город Пиотрков, и поступил прямо в третий класс. Это был первый выход Артура Бенни из дома своего отца – из того дома, в котором он, живучи в Польше, мог гораздо удобнее воображать себя римлянином, афинянином или спартанцем, чем поляком, ибо воспитанный отцом своим, большим классиком, Артур Бенни о Риме, Спарте и Афинах знал в это время гораздо больше, чем о Польше. По рассказам покойного Бенни (которых он никогда не давал повода заподозревать ни в малейшей несправедливости), он в доме отца своего совсем не знал польского характера, а придя в соприкосновение с своими польскими сверстниками в пиотрковской гимназии, не умел ни на чем сойтись с ними и с первого же раза
– Я, – говорил Бенни, – услыхал от этих детей ложь, хвастовство и льстивость, которых я никогда не слыхал в доме отца моего, где никто никогда не лгал и не лукавил. Притом у них бывали часто такие бесстыдные разговоры, что это мне было противно. А более же всего я решительно не мог выносить высокомерного и презрительного отношения этих мальчиков к простолюдинам и особенно к их собственным слугам, с которыми у нас в доме всегда было принято обращение самое мягкое.
Бенни был ребенок очень нежный, впечатлительный и способный увлекаться до бесконечности. В то самое время, когда им овладевало негодование на своих товарищей-мальчиков за их высокомерие с простолюдинами, рядом с этим в его нежную душу западало безграничное сожаление к самим этим простолюдинам, которые силою обстоятельств поставлены были в необходимость переносить господское высокомерие. Что это за сила обстоятельств? – рабство и бедность, – бедность рабства и рабство бедности. (Так решило себе дитя.) Кто же создал такое положение? Для кого оно выгодно? Для кого оно нужно? Кто может желать его сохранения? Виновниками такого положения выходили, разумеется, помещики и вообще капиталисты. Нежное и восприимчивое дитя, дойдя путем своих размышлений до такого решения, нашло в своем детском сердце для людей, создавших такое положение другим людям, место непримиримой вражде, и с тех пор в ребенке росли все необходимые задатки для того, чтобы из него под известными влияниями со временем мог создаться настоящий, искренний и ревностный демократ и социалист.
Обстоятельства этому благоприятствовали.
В то самое время, когда Артур Бенни, соболезнуя своим отроческим сердцем о неравномерности распределения на земле прав и богатств, ломая себе голову над изобретением таких форм общежития, при которых бы возмущавшая его неравномерность не могла иметь места, – в Польше стояло много русских войск, и один полк или один отряд их был расположен в Пиотркове. Несколько солдат из этого отряда квартировали в том самом доме, где жил ученик Артур Бенни. Случилось так, что когда он, вообще чуждавшийся в то время своих товарищей, сидел однажды на дворе, где играли его сверстники, на этот же двор выполз подышать воздухом какой-то больной русский солдат и лег на солнышке, на куче сваленных на дворе бревен. Расшалившиеся польские мальчики, товарищи Бенни, заметив обессиленного, больного русского солдата, стали кидать в него мячом. Мальчики делали это как будто ненарочно; но Бенни знал, что они это делают с умыслом, чтобы досаждать больному. Благовоспитанному сыну томашовского пастора такой поступок представился крайне неблагородным. Бенни не вытерпел и сказал товарищам, что они поступают дурно и «
– А я, – рассказывал, смеясь, Бенни, – полный в то время прочитанных мною повестей о славных рыцарях и великих людях древних и новых времен, всегда поставлял себе задачею подражать этим людям. У нас, в нашем томашовском саду, были и свои замки, и свои рыцарские уставы, и все мы, братья, были «рыцари», а сестры наши дамы. Поэтому, привыкнув дорожить «рыцарством», я вспылил, что будто можно быть «рыцарем чересчур». Мне этот солдат, из-за которого началось дело, конечно, был совсем чужой человек по всему; но тут я вдруг просто полюбил его. «Москаль не стоит сожаления»… Мне сейчас же припомнилась известная американка, которая сказала, что если хотя три человека будут осуждены на вечное мучение в аду, то она будет просить, чтобы она была четвертая, и я, почти не помня себя от гнева, ответил, что если, будучи поляком, нельзя быть рыцарем, то я лучше не хочу быть и поляком…
– Впрочем, – продолжал Бенни, – я и успокоясь не чувствовал особенной опрометчивости в этом ответе. После мне только было досадно, что я оскорбил национальное чувство моих товарищей, но сам для себя я не чувствовал никакой неловкости от того, что отрекся быть поляком. Я, напротив, был очень рад почувствовать после этой сцены, что я не имею решительно никаких национальных пристрастий и что у меня
Таким образом, юный демократ и социалист отыскал в себе и еще одно новое свойство, пригодное для воспитания в нем совершеннейших социалистических симпатий: он был
Усвоив себе эти чувства, Бенни не стал скрывать их от своих польских товарищей и, в доказательство своего равнодушия к патриотической польской нетерпимости, часто ходил беседовать с квартировавшими с ним на одном дворе русскими солдатами. От одного из этих солдат он узнал, что в России есть такая вещь, как
– В классе надо мною за это смеялись, – говорил покойник, – и даже строго осуждали мое внимание к России; но дома, приезжая на каникулы, я весь отдавался моему любимому чтению об этой стране с таким восхитительным земельным устройством.
Таким образом, при беспрерывном чтении, Бенни дочитался до более ясных определений русской круговой поруки, общины и артели (которыми, здесь можно кстати сказать, покойный всегда бредил, идеализировал их и никогда не понимал их как следует).
– Не знаю, – говорил Бенни, – и не помню, что за критический взгляд проводился на эти формы русской жизни теми заграничными писателями, у которых я все это вычитал; но помню, что и артель, и община, и круговая порука мне нравились все более и более, и я, с одной стороны, сгорал нетерпением увидать, как живут люди в общине и в артели, а с другой – приходил в отчаяние, как честные люди всего мира не видят преимуществ такого устройства перед всякими иными организациями? Я был твердо убежден, что русская община со временем будет понята и усвоена всем миром, и тогда на свете будет конец пролетариату. Я решил и всегда потом чувствовал, что отсюда начнется исполнение пророчества Иезекииля о приближении времени, когда «все мечи раскуют на орала». «
Все это так н осталось вечною его задачею, к осуществлению которой он постоянно рвался горячо, искренно, со всем пылом настоящего фанатика и со всею бестактностию юного теоретика.
Артур Бенни окончил гимназический курс очень рано, чуть ли не пятнадцати лет, и был послан для продолжения своего образования в Англию, под надзор одного из братьев своей матери. В Лондоне он доучился и потом поступил в английскую службу инженером, в вульвичский арсенал.
– Мне жилось бы прекрасно, – говорил Бенни, – если бы для меня «
Русские симпатии Бенни повлекли его в Лондоне к сближению с тогдашним лондонским русским революционным кружком. Бенни познакомился с покойным Александром Ивановичем Герценом (Искандером), с Бакуниным, с Огаревым, с возвратившимся после на родину и писавшим свои покаяния эмигрантом Василием Ивановичем Кельсиевым и со многими другими революционными людьми, группировавшимися в то время в Лондоне вокруг Герцена. В доме Герцена Бенни был принят приятельски и, кроме того, давал некоторое время какие-то уроки дочери покойного Герцена, Ольге Александровне, – кажется, он учил эту молодую девушку языкам, так как он, при хорошем общем классическом образовании, был большой и довольно просвещенный лингвист. О том же, как он должен был казаться приятным детям, нечего и говорить, так как это был человек образцовой мягкости, благовоспитанный, нежный, честный, много начитанный, беззаветно веселый и бесповоротно самоотверженный. Одним словом, герой для самого восторженнейшего романа!
Сближение юного, пылкого и решительного Артура Бенни с герценовским кружком имело решительное влияние на позднейшие судьбы пылкого юноши.
Следует не забывать, что все то, о чем мы рассказываем, для Бенни возымело свое начало еще в эпоху бывшего в России крепостного права, которому хотя тогда и наступили уже последние дни, но кончине которого даже и здесь, в России, еще плохо верилось. В Лондоне же тогда всевластно господствовало убеждение, что единственный путь спасения России от крепостного права, злосудия и произвола есть социально-демократический переворот, а переворот этот надо произвесть посредством народного восстания против правительства и при этом порешить помещиков. Одним словом – это относится еще к поре столь памятного, хотя совсем не беспристрастно растолкованного герценовского воззвания: «К топорам!»
Так как вся революция, которая считалась иными тогдашними нашими политиками столь необходимою и сбыточною и замышлялась будто бы на пользу тех великих форм русской народной жизни, в которые был сентиментально влюблен и о которых мечтал и грезил Артур Бенни, то он, как боевой конь, ждал только призыва, куда бы ему броситься, чтобы умирать за народную общинную и артельную Россию, в борьбе ее с Россиею дворянскою и монархическою. В Лондоне же, из тамошних русских революционных людей, настоящих охотников столь рьяно и безрассчетно искать смерти за мужицкую Русь не находилось, или, по крайней мере, они не выступали. Тогда еще только
Одним словом, готов человек вести в Сибири социально-демократическую пропаганду и рыть подкопы против существующего правительства, которое (как тогда было решено) освободило крестьян скверно и само ничего не способно разрешить удовлетворительно и сообразно с выгодами народа.
В Лондоне предпочли всему одобрить перепечатку «Колокола» и распространение его в Сибири. Сибиряк с полною готовностью взялся и за то и за другое и заверял, что Сибирь непременно очень скоро взбунтуется.
Одного сибирскому социалисту якобы недоставало: грамотного, представительного и смелого человека, который бы взял на себя труд по затеянной перепечатке в Сибири «Колокола». Купец, раскинув здравым умом, вероятно рассчитывал, что охотника взяться за такое дело в Сибири, в числе живущих в Лондоне людей, конечно, не найдется ни одного, и он только повздыхает перед лондонцами своими гражданскими вздохами, что «вот все бы де так; я на все готов, но людей нет», да все тем и покончится.
«Так, мол, это господь милосердый и пронесет, и вернемся мы опять к своим делам, и станем жить да поживать, да добро наживать. Надую, мол, всех вас в одно слово, да и только».
Но не тут-то было: купец промахнулся. Он все соображал, прикидывая всех на масштаб тех революционеров, каких ему случалось видеть в России и частию в Париже, а не знал, какие антики водятся в Лондоне.
На этом его бог и попутал.
Не успел купец попечаловаться, что он не имеет человека для перепечатывания в Сибири «Колокола», как ему сейчас же с оника был предложен для этого дела человек, способный и готовый положить свою голову и душу за демократическую Россию. Человек этот был Артур Бенни.
Купцу-социалисту, захваченному такою напастью врасплох, в Лондоне некуда было от этого попятиться. Он увидал, что попался очень крепко, но тотчас же понял, что отпираться ему неловко и что, пока он здесь, в Лондоне, ему надо себя выдержать. Он решился принять предложенного ему революционного агента и провезть его с собою в Россию в качестве инженера, нужного будто бы для его сибирских фабрик и заводов. Артур Бенни торжествовал. Он радостно прощался с Англиею и оставлял без малейшего сожаления свое место при вульвичском арсенале, где он получал около 500 фунтов жалованья (по позднейшему курсу около 5000 рублей серебром на наши деньги). Артур Бенни достал себе английский паспорт, в котором значился «
Купец отплывал с Бенни совершенно спокойно, потому что у него уже был столько же простой, сколько оригинальный и верный план, как ему развязаться и с транспортируемым им революционером и со всею задуманною в Лондоне революцией в Сибири.
Перевалившись на континент Европы, сибиряк, которому приснастили Артура Бенни, тотчас же несколько поспустил с своих плеч революционную хламиду. Прежде всего во Франции он захотел, что называется, «пожуировать своею жизнию». Девственный Бенни был для этого самый плохой компанион: он не любил и даже не выносил вида никаких оргий, сам почти ничего не пил, в играх никаких не участвовал, легких отношений к женщинам со стороны порядочных людей даже не допускал, а сам и вовсе не знал плотского греха и считал этот грех большим преступлением нравственности (Артур Бенни был
– Экой же ты, брат, шут, что не знаешь ты самого хорошего, без чего жить нельзя! Ты примеряйся, а то мы таких не любим.
Артур Бенни, дорожа своим русским революционером, скрепя сердце, отшучивался, нраву его не препятствовал, и закочевали они с ним из столицы в столицу Европы.
Купец распился и безобразничал, – Бенни смотрел с отвращением на его дикие оргии, но все терпел. Переносясь из страны в страну, купец даже нашел средство извлекать себе из следовавшего за ним Бенни изрядную пользу. Он отпустил в Париже своего наемного переводчика, которого до сей поры возил с собою, и обратил в переводчика Бенни, разумеется, без всякого ему за это вознаграждения.
Купец не спешил в Россию, а Бенни, следуя за ним, прокатал почти все свои небольшие деньги и все только удивлялся, что это за странный закал в этом русском революционере? Все он только ест, пьет, мечет банки, режет штоссы, раздевает и одевает лореток и только между делом иногда вспомнит про революцию, да и то вспомнит для шутки: «А что, мол, скажешь, как, милый барин, наша революция!»
Будь на месте Артура Бенни сопутником этого сибирского купца какой хотите не совсем бестолковый человек, не нашпигованный и не наученный лондонскими знатоками русского народа видеть в каждой наглости, грубости и глупости простого русского человека черту особых, одному русскому простолюдину свойственных, высоких качеств, этот человек давно бы увидел, что его дурачит дурак и бросил бы этого дурака посреди его дороги. Но Бенни уже так было наказано, что революционнее русского раскольника нет никого в мире и что как он, этот раскольник, по своей непосредственности, ни чуди и ни юродствуй, а уже против него никто не постоит ни в уме, ни в твердости, ни в рассудке. В то наивное время так верили и не в одном Лондоне. Так точно верил и простодушный Бенни и все терпел от своего безобразника; но, наконец, купцу надоело разъезжать да пьянствовать; подходило время ехать домой. На пути в Россию ему оставался один немецкий Берлин; нужно было только взять на железной дороге сквозной билет в Россию, и переводчик с иностранных языков купцу больше не нужен. Купец взглянул на Бенни и решил, что уже тут пора ему с ним и кончить.
– Думал было я его сбросить где попало по дороге, – рассуждал сибиряк, – да поманулося мне, что он на все языки знает, и завез его вот как далеко.
Тогда сибирский социалист, много не обинуясь с Бенни, сказал ему: «Куда же это мы теперь с тобою, милый барин, подъехали?»
– Мы в Пруссии, – отвечал Бенни.
– Знаю, что в Пруссии, да кой нас, прости господи, лукавый вместе сюда занес? Ведь из самой из этой Пруссии летят к нам гусии нашу пшеницу клевать.
– А что? – спросил удивленный Бенни.
– Да ведь говорю же тебе что. Да еще вон я теперь вспомнил, что их король-то с нашим государем и посейчас в родстве!
Изумленный Бенни смотрел на своего сопутника, недоумевая, что он хочет этим сказать, и, наконец, спросил его, что же такое из этого следует, что прусский король в родстве с русским государем?
– А то следует, – отвечал купец, – что ехал бы ты теперь, немчик, отсюда назад.
– Как назад? – спросил с удивлением произведенный в немчики Бенни.
– А так, что ведь тебе у нас по-настоящему делать совсем нечего: я с тобою не поеду, да и всего этого, что я вам говорил, ничего не будет, – объявил он Бенни и добавил, что все, что он там, в Лондоне, рассказывал, то это было как во сне, и он сам ничего этого теперь не вспомнит.
– А к тому же, – говорит, – мы и сами в своем месте не последние капиталисты, и нас-де и хорошие люди, благодаря бога, не за пустых людей почитают, да есть, мол, у меня и жена, и дети; ну, одним словом, не хочу делать революцию да и все тут, и ступай, немчик, назад.
Бенни стал уговаривать купца, чтобы он хоть только к своим делам его в Сибирь взял.
– Нет, и этого, – говорит, – душа моя, никак невозможно: потому у меня братья – простецы, необразованные; им этих наших с тобою политических делов ни за что не понять… Нет, и не собирайся, ни за что нельзя.
Бенни пустился уговаривать его, что никаких политических предприятий в их доме не разовьет, что он только хочет взглянуть на Сибирь и познакомиться с нею; но сибиряк стал на своем, что и этого нельзя, да и не стоит.
– Чего ее, – говорит, – и смотреть, Сибирь-то? Ее у нас только поневоле, за наказанье смотрят, сторона ссыльная да глухая, а у меня опять тоже и матушка с батюшкою такие же люди старозаконные; а ты, кто тебя знает, какой веры; они с тобою за стол не сядут, а там еще, помилуй бог, что откроется… Нет.
В общем выводе выходит опять: «Ступай, немчик, назад, да и все тут».
– Въедемте же, по крайней мере, хоть вместе в Россию? – уговаривал его Бенни; но купец и от этого отказался и самым решительным образом запротестовал против того, что Бенни везет на себе множество листов «Колокола», с которыми его могут поймать на границе.
– Но ведь это все только меня будет касаться, а не вас, – отвечал агитатор.
– «
Бенни посмотрел на своего партнера и холодно отвечал ему, что ему нет дела до его соображений и что он все-таки поедет в Россию.
– Да вы, пожалуй, если охота пропадать, так и поезжайте, – говорил купец. – Только вместе нам ехать не надо; а то поезжайте.
Бенни еще суше заметил, что он поедет когда захочет.
– А ну, если вы от меня тут добром не отстанете и поедете вместе со мною, – зарешил купец, – так я – вот рука отсохни – как на границу взъеду, сейчас и укажу, чтобы вас обыскали.
Бенни понял все значение этой угрозы и отстал от своего политического русского единомышленника в Берлине.
– После отхода поезда, с которым уехал мой купец, – говорил Бенни, – я, признаюсь, долго думал: зачем же этот человек взманивал меня, зачем он меня вез и что это такое он теперь сделал? Я ничего этого не мог себе разрешить и чувствовал только, что, вероятно, еще ни один революционер в мире не был поставлен в такое смешное, глупое и досадное положение, в какое поставлен был я. Я был жалок самому себе и самого себя ненавидел; но возвращаться не хотел. Меня словно что-то роковое неодолимо тянуло в Россию.
Возвращаться назад, в Лондон, Бенни, кроме того, казалось чрезвычайно смешным и даже невозможным, да и к тому же, как сказано, он хотел видеть Россию. Теперь посмотреть Россию ему казалось даже еще необходимее, потому что ему хотелось удостовериться: много ли в России сибирских купцов, вроде его дорожного спутника, и познакомиться с теми лучшими петербургскими людьми, из которых он с одними встречался у Герцена, а о других много слышал как о людях развитых, серьезных, умных и держащих в своих руках все нити русской социально-демократической революции. Стало быть, стоит доехать в Петербург, сойтись с этими людьми, и снова можно попасть другим путем в то же самое дело. Бенни так решил и с остатками своих деньжонок махнул из Берлина в Россию участвовать в здешней социально-демократической революции.
Люди, к которым Бенни явился в Петербурге, спервоначала очень обрадовались такому гостю. Свел Бенни с этой партиею некто умерший под арестом в крепости акцизный чиновник Ничипоренко, а к Ничипоренке Бенни явился потому, что знал об этом жалком и в то же время роковом человеке от В. И. Кельсиева, с которым Ничипоренко был товарищ по воспитанию в петербургском коммерческом училище и поддерживал перепискою с ним непрерывные сношения. Здешние молодцы (теперь уже одни старцы, а другие покойники), с которыми Ничипоренко свел Бенни, приютили его и без меры радовались, что к ним прибыл «
Бенни до самой последней минуты утверждал, что он никогда и нигде не выдавал себя за герценовского посла, и не знает, кто
Но вот и здесь, в Петербурге, с Бенни открылась та же забота, что была с ним в Лондоне: эмиссару надо дать занятие, достойное герценовского посла: надо было показать ему, что вся русская революция, о которой тогда били тревогу за границею, тут уже совсем на мази, что все здесь и ключом кипит, и огнем горит, и что еще денек-другой, да
Все, что умели делать тогдашние революционеры, заключалось разве в том, чтобы, едучи с извозчиком, наговорить ему, сколь много стоит армия или чего стоят дворцы; или же дать солдатику почитать «Колокол». Больше же никто ничего не умел делать, чем вполне и объясняется, что в романах и повестях, где выводились люди, устроивающие революцию, глухо говорилось, что люди эти
«Англичанин, да эксцентрик, – пусть-де его тешится!»
Ни одному из хитрых людей, недоумевавших, зачем нужен Бенни этот смотр, и в голову не бросилось, что англичанин не прихотничает, а просто хочет поверить самих их, революционеров.
Сколько мол их? Не лгут ли они?
Маневры были назначены, и на них явилось
После этого смотра, или этих маневров, и Бенни, и те, кто должен был репрезентовать чужеземному революционеру домашние русские революционные силы, внезапно почувствовали, что им стало не совсем ловко смотреть в глаза друг другу.
Неудачность маневров старались приписать тому, что Бенни новое лицо и что ему не все доверяются; Бенни показал, что он этому верит; но он прекрасно понимал, что это одна увертка. Теперь он, при всей своей детской доверчивости, видел уже и то, что люди, бредящие в Петербурге революциею, совсем люди не того закала, какой требуется для революций, и отписал об этом со всею искренностию, кому находил нужным, в Лондон. По поводу писем, в которых все это было описано и которых недаром имели основание бояться здешние революционеры, произошла история. Бенни долго выжидал случая отправить эти письма с благонадежным человеком. Здешние революционеры навязчиво предлагали ему свои услуги для отправки этих писем: им хотелось или совсем удержать их у себя, или, по крайней мере, подпечатать их и прочесть. Бенни очень легко предвидел эту хитрость. Он принял эти услуги, но не для того, чтобы ими воспользоваться, а для того, чтобы только испытать людей, с которыми ему довелось иметь дело. Он отослал свои письма в Лондон с знакомым ему английским шкипером, а написал два другие малозначащие письма для передачи его родственникам, и эти-то два письма и вручил своим петербургским друзьям (Н. Курочкину и Ничипоренко), которые вызывались переслать его корреспонденцию через верные руки в Лондон. Петербургские политические друзья играли с Бенни, а он играл с ними. Искренности, нужной для согласных действований, между ними уже не было никакой; они уже с этих же первых дней боялись друг друга и друг с другом хитрили. Питерцы чувствовали, что они взаправду совсем не революционеры и что Бенни, пожалуй, все это заметил в них и отписал об этом, и потому они хлопотали захватить в свои руки его письма. Дескать: «Распечатаем их, прочтем и тогда сами предупредим его и
Между тем, чтобы не терять попусту своего времени в Петербурге, Артур Бенни пожелал проехаться по России. Он хотел посмотреть, что за народ сидит там, в глуби русских трущоб, и посчитаться, с кем там придется вести дело, если бы затеялась революция. На это петербургские предприниматели говорили Артуру Бенни, что в провинциях статья эта уже давно обработана, что Поволжье готово все встать как один человек и что в Петербурге есть такие знатоки русского мира, которые «
Эта поездка Бенни с чиновником Ничипоренко, сколько известно, была первым действительным «
Едучи с недалеким, болезненным, чахлым и до противности неопрятным чиновником Ничипоренко, Бенин немного нужно было, чтобы разгадать своего ментора. До Твери Бенни уже составил себе ясное понятие, что спутник его крайняя ограниченность и несет белиберду. Остановившись по дороге в Твери, где им следовало сесть на пароход, они уже немножко поссорились. В маленьком трактирчике, где они пристали, Ничипоренко, строго взыскивая с трактирного мальчика за какую-то неисправность, толкнул его и обругал словом, которое Бенни понимал и которого не мог слышать.
Бенин показалось ужасным такое обращение со стороны человека, который ехал «сходиться с народом», и у них произошла сцена. Бенни настоятельно потребовал, чтобы Ничипоренко или тотчас же извинился перед трактирным мальчиком и дал слово, что вперед подобного обращения ни с кем из простолюдинов в присутствии Бенни не допустит, или оставил бы его, Бенни, одного и ехал, куда ему угодно.
Бенни поставил Ничипоренко свои условия с такою решимостию, что тот сразу увидел себя в совершенной необходимости на которое-нибудь из них решиться. Ехать назад одному, ничего не сделавши для «предприятия» и притом не имея что и рассказать о том, за что он прогнан, Ничипоренко находил невозможным, и он извинился перед мальчишкою и дал Бенни требуемое этим последним слово воздержаться вперед и от драчливости, и от брани.
За сим эмиссары снова поехали далее уже не по сухому пути, а по Волге.
Ничипоренко, кажется, вовсе не понимал всего значения сделанной им уступки требованиям Бенни: он не предвидел, что после нее он уже не может иметь никакой менторской власти над своим возмутившимся Телемаком и что он из руководителя и наставника вдруг, ничего не видя, сошел на позицию школяра, которого дерут за уши.
В Нижний Новгород у Бенни и Ничипоренко было (от П. И. Мельникова) письмо в один хороший семейный дом, хотя и не имевший никаких прямых связей с предприимчивою партиею, но весьма интересный для знакомства. Хозяин этого дома был молодой человек, чиновник с родовыми связями и хорошо открытой карьерой. В то время этот господин всего года три как был женат на молодой девушке, тоже из очень хорошего семейства. Молодые хозяева приняли рекомендованных им из Петербурга гостей дружественно и радушно, – сделали для них обед и пригласили к этому обеду нескольких своих знакомых, мужчин и дам. Ничипоренко уже успел шепнуть всем по секрету, что сопровождаемый им человек, Артур Бенни, есть «герценовский эмиссар», с которым они едут «делать предприятие», и все, кому это было сказано, разумеется, спешили, как на чудо, посмотреть на герценовского эмиссара. Ничипоренко, показывая Бенни любопытным нижегородцам, был, однако, не совсем им доволен: он находил, что его эмиссар не так себя держит, как бы следовало, что он «сентиментальничает», что это в нем отзывается английская рутина и что он, Ничипоренко, должен показать Бенни, как следует вести себя с провинциалами для того, чтобы производить на них надлежащее впечатление. Ничипоренко приготовился блеснуть своим вольномыслием перед собравшимся к обеду провинциальным обществом. За обедом к этому представился и удобный случай. Дамы, беседуя с Бенни (которого дамы и полицейские всегда неотразимо принимали за настоящего англичанина), говорили комплименты английским нравам и хвалили чистоту идей, проводимых в большинстве английских романов.
– Там никогда не позволяют себе издеваться над семейными привязанностями и над браком, – сказала одна дама.
– Это совершенно справедливо, – отвечал Бенни, – хотя брак уважается повсюду, но в Англии особенно крепки и семейные связи, и семейные предания.
Ничипоренко нашел этот момент отменно удобным, чтобы зараз и проучить Бенни, «чтобы он не подличал», и в то же время показать, как людям их звания следует направлять в обществе такие разговоры. Со всем свойственным ему петербургским вольномыслием того простодушного времени Ничипоренко объявил во всеуслышание, что брак совсем не пользуется повсеместным уважением и что у нас, у первых, есть раскольники, которые не признают брака, ибо брак есть – просто вредная глупость.
Имея в виду, что такое суровое осуждение брака было произнесено в присутствии замужней хозяйки и многих присутствовавших здесь замужних дам, некоторая почтенная пожилая дама, родственница хозяев, заметила Ничипоренко, что ему так при семейных людях рассуждать не годится, что она и сама венчалась и дочерей замуж выдавала, но никакой вредной глупости в этом не видит.
– Да кто же видит свои глупости! – отвечал развязный Ничипоренко.
– Хотела бы вам, батюшка, отвечать, что, слушая вас, я готова поверить, что действительно бывают люди, неспособные видеть свои глупости; но скажу вам только, что вы большой невежа.
– А вы меня небось этим хотите сконфузить? – отвечал, рассмеявшись, Ничипоренко и, махнув рукою, добавил, – нам мало дела до того, что о нас думает подгнивающее поколение! А что касается до ваших дочерей, которых вы выдали замуж, так мы еще не знаем, чем это окончится. Если спросить женщин по совести, то каждая из них предпочитает временные свободные отношения вековечным брачным.
– Вы должны выйти вон! Сейчас вон! – вскрикнула, вся побагровев, старушка и, быстро отодвинув свое кресло, встала из-за стола.
Обед и дальнейшее гостевание в этом доме были расстроены самым неожиданным и самым печальным образом; а вместе с тем печальная история эта должна была отразиться и на самом предприятии. Эмиссары рассчитывали получить в этом нижегородском доме рекомендательные письма в Казань, в Астрахань и в Саратов, и им уже были и обещаны эти рекомендации; но как же после этого, устроенного Ничипоренком, скандала заикаться напоминать об этом обещании?
Ничипоренко еще уверял опечаленного Бенни, что это не значит ничего, что у нас, в России, теперь молодые за старых не стоят; но Бенни считал дело проигранным и ни за что не согласился просить писем.
– Мало того, что их нельзя просить, но если бы мне их и дали, то я их теперь не возьму, – решил он Ничипоренке.
Ничипоренко только пожал плечами и отвечал:
– Ну, этак, батюшка мой, с такими тонкостями вы в России ничего не сделаете.
Бенни ему не отвечал.
Агитаторы оба взаимно были друг другом недовольны, и оба были не в духе. Для первого шага у них уже было довольно неудач. Ничипоренко, однако, первый нашелся, как ему выйти из такого неприятного положения. Сидя после этого обеда в трактирном нумере у окна, в которое ярко светило спускавшееся к закату солнце и в которое врывался шум и гром с заречья, где кипела ярмарка, Ничипоренко несколько раз озирался на своего унылого и поникшего головою партнера и, наконец, сказал:
– Да бросьте вы, Бенни, об этом думать! Эка, черт возьми, невидаль какая, что старая барыня рассердилась! Нам не они нужны – нам народ нужен.
Бенни приподнял голову и взглянул на своего сопутника остолбенелыми глазами.
Большие, черные, как уголь, глаза Бенни при всяком грубом и неделикатном поступке имели странную способность останавливаться, и тогда стоило большого труда, чтобы его в такое время снова докликаться и заставить перевести свой взгляд на другой предмет. Позже это знали очень многие; но Ничипоренко не был предупрежден о таких столбняковых припадках Бенни и очень испугался. Он облил Бенни водою и послал за доктором. Пришедший доктор велел пустить Бенни кровь, но пока отыскали фельдшера, который должен был открыть жилу, больной пришел в себя. Ничипоренко был несказанно этим обрадован: он вертелся около Бенни, юлил и булькотал своим неприятным голосом:
– Нам нужен народ! Не они, а народ. Я положительно говорю, что нам нужен народ!
Расстроенный Бенни повторял за ним: «народ».
– Именно народ! – подхватил Ничипоренко. – И мы должны идти к народу, и мы должны сойтись с ним. Бенни смотрел на него молча.
– Чего вы смотрите? Пойдемте! – заговорил вдруг, оживляясь, Ничипоренко. – Я вам ручаюсь, что вы в народе увидите совсем другое, чем там. Берите скорее шапку и идем.
Бенни взял шапку, и они пошли.
Ментор вел своего Телемака на ярмарку, которая волновалась и шумела, вся озаренная красным закатом.
Они шли сходиться с народом.
Ничипоренко опять впал в свою роль руководителя и хотел показать Бенни, как должно сходиться с русским народом; но только, на свое несчастие, он в это время спохватился, что он и сам не знает, как за это взяться. Правда, он слыхал, как Павел Якушкин разговаривает с прислугою, и знал он, что уж Павел Якушкин, всеми признано, настоящий мужик, но опять он никак не мог припомнить ни одной из якушкинских речей; да и все ему мерещился ямщик, который однажды сказал Якушкину:
– А зачем же на табе очки? Коли ты мужик, табе очки ненодобе. Нешто мужики очки-то носят?
Ничипоренко поскорее схватил с себя синие консервы, которые надел в дорогу для придания большей серьезности своему лицу, и едва он снял очки, как его простым, не заслоненным стеклами глазам представился небольшой чистенький домик с дверями, украшенными изображением чайника, графина, рюмок и чайных чашек. Вверху над карнизом домика была вывеска: «Белая харчевня».
В эту же минуту Ничипоренко почувствовал, что Бенни вздрогнул всем телом и остановился.
– Чего вы? – спросил его Ничипоренко.
Бенни ничего не отвечал, но зорко, не сводя глаз, смотрел на обогнавших их трех купцов, которые шли, жарко между собою разговаривая и перекидывая друг другу с рук на руки какой-то образчик.
Один из этих купцов, кричавший громко: «некогда! некогда!», был тот самый сибирский революционер, который сманил Бенни из Лондона и сказал ему в Берлине: «Ступай, немчик, назад». Вся эта история теперь проснулась в памяти Бенни, и ему стало и еще тяжелее, и еще досаднее.
– И ему теперь некогда! думал я с завистию, – рассказывал Бенни. – Он, сыгравший со мною такую комедию, так счастлив, что ему некогда, что его день, час, минута все разобраны, а я все слоняюсь без дела, без толка, без знания – что делать, за что приняться? Он проходит теперь мимо меня, вовсе меня и не замечая… Не заметил он меня, или он меня побоялся?
Но прежде чем Бенни успел решить себе этот вопрос, купец, поворачивая в следующий переулок, вдруг быстро оборотился назад, погрозил Бенни в воздухе кулаком и скрылся.
В раскрытые окна «Белой харчевни» неслись стук ножей, звон чашек, рюмок и тарелок, говор, шум и крик большой толпы и нескладные звуки русской пьяной, омерзительной песни.
Бенни опомнился и, указывая на харчевню, с гадливостью спросил: что это?
Ничипоренко захохотал.
– Чего вы! – заговорил он. – Испугался!.. Небось невесть что подумал, а это просто
– Но тут драка, что ли?
– Какая драка, – просто русский
Они вошли в харчевню.
Оба агитатора были одеты довольно оригинально: на Ничипоренке был длинный коричневый пальмерстон и островерхая гарибальдийская шляпа, в которой длинный и нескладный Ничипоренко с его плачевною физиономиею был похож на факельщика, но такими шляпами тогда щеголяли в Петербурге, – а на Бенни был гуттаперчевый макинтош и форменная английская фуражка с красным околышем, на котором посередине, над козырьком, красовался довольно большой, шитый золотом вензель королевы Виктории «R. V.» (Regina Victoria). В руке Бенни держал дорогой шелковый зонтик, который привез с собою из Англии и с которым никогда не расставался. В этом стройном уборе они и предъявились впервые народу.
Взойдя в харчевню и отыскав свободное место, Ничипоренко спросил себе у полового чаю и газету.
Половой подал им чай и «Ярмарочные известия». Газета эта ни Бенни, ни Ничипоренко не интересовала, а других газет в «Белой харчевне» не было.
За недостатком в литературе надо было прямо начинать «сходиться с народом».
Ничипоренко все озирался и выбирал, с кем бы ему как-нибудь заговорить? Но посетители харчевни – кто пил, кто ел, кто пел, кто шепотом сговаривался и торговался, не обращая никакого внимания на наших предпринимателей.
Среди шума, гвалта и толкотни в толпе мелькала маленькая седая голова крохотного старичка, который плавал по зале, как легкий поплавок среди тяжелых листов водяного папоротника. Он на секунду приостанавливался у какой-нибудь кучки и опять плыл далее и так обтекал залу.
– Видите, какая сила, – говорил Ничипоренко, кивал головою на народ. – Какова громадища, и ведь бесстыжая – все под себя захватит, исковеркает и перемелет, только сумейте заговорить с ним их языком.
– Симиону Богоприимцу и Анне Пророчице на возобновление храма Божия будьте укладчики! – тихо и молитвенно пропел над ним в эту минуту подплывший к ним седой старичок в сереньком шерстяном холодайчике, с книжечкою в чехле, с позументным крестом.
Ничипоренко взглянул на старичка и сказал:
– Проходи, дед, проходи: у нас деньги трудовые, мы на пустяки их не жертвуем.
Старичок поклонился, пропел:
– Дай вам Бог доброе здоровье, родителям царство небесное, – и поплыл далее.
– Когда? как церковь-то сгорела? – слышал Бенни, как начал расспрашивать один из соседей подошедшего к нему сборщика.
– На семик, на самый семик, молоньей сожгло. Старичок еще поклонился и добавил:
– Жертвуй Симиону и Анне за свое спасение.
Мещанин вынул пятак, положил его на книжку и перекрестился.
Старик ответил ему тем же, как отвечал Ничипоренке, – ни более, ни менее, как то же: «Дай Бог тебе доброе здоровье, родителям царство небесное».
Старичок уже стоял перед третьим столиком, за которым веселая компания тянула пиво и орала песни.
– Что? – крикнул пьяный парень, обводя старика посоловевшими глазами. – А! собираешь на церковное построение, на кабашное разорение, – это праведно! Жертвуй, ребята, живее! – продолжал парень и сам достал из лежавшего перед ним картуза бумажный платок, зацепил из него несколько медных копеек, бросил их старику на книжку и произнес:
– Будь она проклята, эта питрб, – унеси их скорее, божий старичок.
Бенни встал, догнал старичка и положил ему на книжку рублевый билет.
Старик-сборщик, не выходя ни на секунду из своего спокойного состояния, отдал Бенни свой поклон и протянул ему тоже: «Дай Бог тебе доброе здоровье, родителям царство небесное».
Но пьяный парень не был так равнодушен к пожертвованию Бенни: он тотчас же привскочил со стула и воскликнул:
– Вот графчик – молодец!
Парень быстро тронулся с места, шатаясь на ногах, подошел к Бенни и сказал:
– Поцелуемся!
Бенни, вообще не переносивший без неудовольствия пьяных людей, сделал над собою усилие и облобызался с пьяным парнем во имя сближения с народом.
– Вот мы… как… – залепетал пьяный парень, обнимая Бенни и направляясь к столику, за которым тот помещался с Ничипоренкою. – Душа! ваше сиятельство… поставь пару пива!
– Зачем вам пить? – отвечал ему Бенни.
– Зачем пить? А затем, что загулял… Дал зарок не пить… опять бросил… Да загулял, – вот зачем пью… с досады!
Мещанин сел к их столу, облокотился и завел глаза.
Ничипоренко шепнул Бенни, что этому перечить нельзя, что нашему народу питье не вредит и что этого парня непременно надо попотчевать.
– Вот вы тогда в нем его дух-то народный и увидите, – решил Ничипоренко и, постучав о чайник крышкою, потребовал пару пива.
Парень был уже очень тяжел и беспрестанно забывался; но стакан холодного пива его освежил на минуту: он крякнул, ударил дном стакана об стол и заговорил:
– Благодарим, дворецкий, на угощении… Пей же сам!
Ничипоренко выпил.
– Давай с тобой, графчик, песни петь! – отнесся парень к Бенни.
– Я не умею петь, – отвечал юноша.
– Чего не умеешь?
– Петь не умею.
– Отчего же так не умеешь?
– Не учился, – отвечал, улыбнувшись, Бенни.
– Ах ты, черт! Да нешто петь учатся? Заводи!
– Я не умею, – снова отвечал Бенни, вовсе лишенный того, что называют музыкальным слухом.
– А еще граф называешься! – презрительно отмахнувшись от него рукою, отозвался парень и, обратившись затем непосредственно к Ничипоренке, сказал: – Ну, давай, дворецкий, с тобой!
Ничипоренко согласился; но он тоже, как и Бенни, и не умел петь и не знал ни одной песни, кроме «Долго нас помещики душили», песни, сочинение которой приписывают покойному Аполлону Григорьеву и которая одно время была застольною песнью известной партии петербургской молодежи. Но этой песни Ничипоренко здесь не решался спеть.
А парень все приставал:
– Ну, пой, дворецкий, пой!
Ничипоренко помирил дело на том, чтобы парень сам завел песню, какая ему была по обычаю, а он де ему тогда станет подтягивать.
Парень согласился, – он закинулся на стуле назад, выставил вперед руки и самою высокою пьяною фистулою запел:
Царь наш белый, православный,
Витязь сердцем и душой!
Песня эта имела на Ничипоренко такое же влияние, какое производил на Мефистофеля вид освященных мест: он быстро встал и положил на стол серебряную монету за пиво; но тут произошла маленькая неожиданность: парень быстрым движением руки покрыл монету своею ладонью и спросил: «Орел или решетка?»
Ничипоренко смутился и сказал сурово парню, чтоб тот не баловался и отдал деньги.
– Орел или решетка? – с азартом повторял, не поднимая руки, парень.
Ничипоренко достал из кармана другую монету, расчелся и ушел. С ним вместе ушел и Бенни, получивший от мещанина на дорогу еще несколько влажных пьяных поцелуев.
«Предприниматели» шли молча по утихавшим стогнам деревянного ярмарочного города.
При последних трепетаниях закатных лучей солнца они перешли плашкоутный мост, соединяющий ярмарочный город с настоящим городом, и в быстро густеющей тени сумерек стали подниматься в гору по пустынному нижегородскому взвозу. Здесь, на этом взвозе, в ярмарочную, да и не в ярмарочную пору, как говорили, бывало нечисто: тут в ночной тьме бродили уличные грабители и воришки, и тут же, под сенью обвалов, ютился гнилой разврат, не имеющий приюта даже за рогожами кабачных выставок.
Бенни и Ничипоренко шли по этому месту, вовсе не зная его репутации, и ни в одном из них не было столько опытности, чтобы по характеру местности сделать приблизительно верное заключение о характере лиц и сцен, которые всего легче можно здесь встретить. Они шли теперь посреди сгущающейся вокруг их тьмы, разговаривая о народе, о котором Ничипоренко «знал все» и говорил о нем с большою самоуверенностию тогдашних народоведцев.
Бенни с чисто детскою пытливостию хотел объяснений, отчего все эти люди давали на церковь, когда он был наслышан, что церковь в России никто не любит и что народ прилежит к расколу, ибо расколом замаскирована революция? Ничипоренко объяснял ему, что «это ничего не значит».
– Да как же ничего не значит? – пытало бедное дитя, еще не привыкшее нахально игнорировать возникающие вопросы святого сомнения.
– Да так, ничего не значит. Народ знает, что это, может быть, шпион.
– Кто же шпион?
– А вот этот старик, что на церковь просил.
– В таком случае, зачем же вы ему не дали? Ведь это могло обратить на вас его внимание.
– Ну, так, – очень нужно деньги тратить!
Бенни посмотрел в глаза своему ментору сколько мог пристальнее сквозь сумеречный мрак и сказал:
– Да как же не нужно?
– А разумеется, не нужно.
– Да ведь мы же должны дорожить, чтобы на нас тени подозрения не падало!
– Да оно и не падало бы, если бы вы не сунулись с своим рублем, – отвечал Ничипоренко, внезапно почувствовавший за собою силу положения.
– Это вы все испортили, – продолжал он, развивая свою мысль, – вас и назвали сейчас же от этого графом. Граф! Bon soir,[2] ваше сиятельство!
Ничипоренко снял шляпу и захохотал.
– Да, но и вас, однако, тоже назвали дворецким, – кротко отвечал Бенни.
– Дворецким? да дворецким-то ничего, но не аристократом, не графом.
Бенни чувствовал, что Ничипоренко как будто врет что-то без толку, но, припоминая, что ему было наговорено о народе, невольно допускал, что, может быть, и вправду он всему виноват, что он наглупил своим рублем и выдал себя этим поступком за такого человека, видя которого народ перестает быть искренним и начинает хитрить.
– Согласны вы со мною? – допрашивал его Ничипоренко.
– Да, может быть вы и правы, – отвечал введенный в сомнение Бенни.
– Не может быть, а это так есть, – отозвался, возвышая голос, Ничипоренко. – Да, это именно так есть; а зачем он, по-вашему, запел эту песню?
– Какую?
– Да вот эту: «белый-то и православный»?
Бенни полагал, что это из оперы «Жизнь за царя», но Ничипоренко это осмеял и разъяснил дело иначе.
– Он охмелел и пел сам не знал что, – отвечал Бенни.
Ничипоренко расхохотался.
– Не знал что! – повторил он и опять расхохотался. – Да, много вы, должно быть, наделаете, если так будете понимать. Эх вы, Англия, Англия, мореплаватели! А знаете ли вы, что народ-то похитрее нас с вами? Народ при «графчиках» никогда не заговорит о том, о чем он сам с собою говорит, – да-с! Чтобы его знать, надо его слушать, когда он вас не видит, когда он вас не считает ни графчиком, ни барином, тогда его изучать надо, а не тогда, когда вы сами себя выдали и вашим шелковым зонтиком, и вашею «Режиною Викториею», и вашим рублем.
– Но как же его слушать и видеть так, чтобы
– А это надо искать, надо ждать для этого случая… Их, таких случаев, очень много, и надо только не упускать их.
– Анафема! шейгиц… только обдирать народ знают! – послышалось вдруг в это время недалеко от них, в стороне.
«Предприниматели» вздрогнули и остановились. Кругом их уже была темная ночь: вдали то затихал, то снова раскатывался грохот разъезжавшегося по домам города; на небе изредка проскакивали чуть заметные звезды; на длинном, пустом, по-видимому, взвозе не было заметно ни души живой.
Но вот опять из темноты раздается:
– А рупь-то серебром узял. Зачем же ты рупь серебром узял? Узял да и по шее – а? Есть разве теперь тебе такая правила, чтобы за свои деньги хрестьян бить по шее – а? Ты думаешь, что хрестьяне ничего. Ты куру с маслом ешь, а хрестьянину не надо ничего?..
Ничипоренко дернул Бенни за руку и прошептал: «
– А если хрестьянин за это тебе, собаке, голову долой – а? Секим башка долой – а? – произнес азартно, возвышаясь в это время, очевидно пьяный голос. – Ты думаешь, что тебе век куру с маслом есть!.. А я теперь, может, и сам хочу куру с маслом есть!
– Идем! – воскликнул Ничипоренко, порывая Бенни по тому направлению, откуда слышался голос.
– Вы слышите: он, должно быть, хмелен, и вот увидите, этот ничего не скроет, – он черт знает как проврется! а мы такого человека должны сберечь.
Бенни с этим согласился.
Они шли почти ощупью, потому что под прямым откосом прорезанного в горе взвоза было еще темнее, чем где-либо, а дорогого человека, который мог провраться и которого надо было спасти, не находили.
Но дорогой человек им сам объявился.
– Что? – заговорил он снова в пяти шагах от них. – Что тебе медаль на грудь нацепили, так ты и грабить можешь… – а? Да я сам бляху-то куда хочешь себе подцеплю!
Ничипоренко и Бенни бросились на этот голос, как перепела на вабило.
Подоспев на голос роптавшего впотьмах незнакомца, Бенни и Ничипоренко разглядели мужика, который стоял, упершись обеими ладонями в срезанную стену довольно высокого земляного откоса и, изогнув на бок голову, косился на что-то через правое плечо. Он был пьян до такой степени, что едва стоял на ногах и, вероятно, ничего не видел.
– Кто тебя ограбил? – спросил его Ничипоренко.
Мужик, шатаясь на подгибающихся коленях, продолжал сопеть и ругаться. Он, очевидно, не видал подошедших к нему предпринимателей и не слышал ничипоренковского вопроса.
Ничипоренко взял его за плечи, встряхнул и опять спросил, кто его обидел.
– А? – отозвался мужик.
– Кто тебя обидел, я говорю?
Мужик подумал с минуту, посопел и, опять заворачиваясь вправо через плечо, заговорил:
– Мош-ш-шен-н-ник, анафема… шейгиц!..
– Кого ты ругаешь? – спросил Ничипоренко. – За что?
– А зачем он рупь серебром узял! – отвечал мужик и снова закричал вправо: – Шейгиц! анафема… мошенник!
– Откуда он
Он не ошибся. Мужик тотчас переменил тон и с доверчивостию заговорил:
– Да как же, скажи: зачем он у меня с чертогона последний рупь серебра сдернул… а? Нешь ты затем здесь поставлен… а? Нешь ты за то будушник назван… а? Шейгиц ты, мошенник! – заговорил снова, валясь вправо головою, мужик.
– Что такое «
Ничипоренко пожал плечами и отвечал:
– Черт его знает, что он мелет!
– Этого нельзя, – говорил мужик. – Ты в будку для проспанья меня вел и рупь серебра смотал… Нешь на это тебе закон есть… а?
– Его просто нужно отправить домой, – проговорил Бенни и затем, снова обратясь к мужику, спросил: – Где
– Что?
Бенни повторил свой вопрос.
Мужик подумал и отвечал:
– Пошел прочь!
– Я хочу вас домой довести.
– Пошел прочь, – опять так же незлобливо отвечал мужик.
– Бросьте его, – сказал Ничипоренко.
Бенни этого не послушался.
– Я вам дам рубль серебром, и вы идите домой, – сказал он тихо, оттягивая мужика от глинистого обреза, в который тот упирался.
– Рупь серебром…
Мужик подставил пригоршни, сжимая их так сильно, как будто ему хотели насыпать их маком.
Бенни одною рукою поддерживал пьяного, другою достал из своего кармана рублевый билет и подал его мужику.
Тот взял и начал совать его в штаны; но пьяная рука ему не повиновалась, и каждый раз, как он посылал ее в карман, она прямо проскальзывала мимо кармана.
– Я положу
Бенни решительно не знал, что ему предпринять с этим дорогим человеком: оставить его здесь, где он лежит, – его могут раздавить; оттащить его назад и снова приставить к стене, – с него снимут ночью и сапоги, и последнюю одежду. К тому же, мужик теперь охал и жалостно стонал.
Бенни нагнулся к его лицу и сквозь сумрак ночи, к которому в это время уже достаточно пригляделись его глаза, увидел на лице мужика печать серьезности, которою выражается только что ощущенное страдание.
–
– В печенях… – отвечал мужик.
– Больно?
– Больно, – отойди, больно.
– Ты расшибся? – спросил Ничипоренко.
– Поди прочь, – расшибся.
Ничипоренко объявил, что теперь нечего размышлять; что больше здесь стоять невозможно; что, черт его знает, он, этот мужик, может издохнуть, а не издохнет, так кто-нибудь как на грех подойдет и скажет, что они его убили и ограбили.
Бенни был другого мнения; он находил, что это и прекрасно, если их возьмут в полицию, потому что им, при правоте их, нетрудно будет оправдаться; но зато там и этот мужик тоже найдет себе защиту.
– Ну да, защиту! Как же, ведь это, небось, вам Англия здесь, чтобы находить в полиции защиту! – заговорил, вспыхнув и суетясь, Ничипоренко. – Так вот сейчас палочку из-под сюртука вынет – фить – и оправдал… Вы это забудьте про вашу палочку, она в Лондоне осталась, а вы тут в России. У нас с полициею не судятся; а полу от кафтана режут, если она схватит, да уходят.
– Я ни от какой полиции не побегу. У меня краденых вещей нет.
– Зато у нас с вами полтора пуда «Колокола» в номере заперто.
– Полтора фунта разве, – заметил Бенни.
– Довольно полтора золотника, чтобы отсюда прямо да в крепость.
Младший же брат, над разбитыми печенями которого происходил теперь спор, в это время, отложив всякое житейское попечение, захрапел.
Положение предпринимателей становилось все труднее и труднее, каждый из них горячился, и, возражая друг другу, они дошли до того, что Ничипоренко сказал Бенни, что он рассуждает «как либерал, филантроп и трус», а Бенни отвечал Ничипоренке, что он не хочет ставить его суждений выше болтовни революционных шарлатанов и дураков.
Оставалось очень немного до того, чтобы им совсем переплюнуться через спящего младшего брата, как счастливый случай вступился за предпринимателей. Сверху спуска слегка застучало, – громче, громче и, наконец, совсем стало слышно, что это едет экипаж не массивный, не веский, не карета и не коляска, а легкий извозчичий экипажец.
– Вот если это пустой экипаж, и спор весь кончен, – сказал Бенни, – я найму кучера отвезть этого человека, и пойдемте домой.
Ничипоренко не возражал и был очень доволен, лишь бы уйти.
Он даже вызвался сам остановить извозчика и вышел для этого на середину дороги.
Спускавшийся экипаж действительно принадлежал городскому извозчику, возвращавшемуся порожняком домой.
Ничипоренко дал извозчику поравняться с собою и выступил к нему в своем длинном пальмерстоне и островерхой гарибальдийской шляпе.
– Можешь ли ты свезть пьяного человека? – спросил он возницу.
Извозчик, перехватив вожжи в левую руку, правою оперся на крыло дрожек и, склонясь к Ничипоренке, сказал полушепотом: «А он еще теплый?»
– Как теплый?
– Живой?
– Да, конечно, живой, – отвечал Ничипоренко.
– Пять целковых.
– Подлец! Ах ты, подлец; ах ты, рожа всероссийская!
– Чего же ругаться-то! – возразил извозчик.
– Как же не ругаться? пять рублей просишь человека в город отвезть!
– Человека отвезть! Да вы его теперь какого сделали, а он если за пять целковых у меня в пролетках очерствеет, да я и отвечай! Да я – черт с вами и совсем… Но! – и извозчик покатил.
Бенни, слышавший весь этот разговор, испугался, что извозчик уедет, и в отчаянии закричал ему, чтобы он остановился и взял человека, а что пять рублей ему будет заплачено.
Извозчик остановился, но потребовал, чтобы ему деньги были заплачены прежде, чем посадят
Бенни отдал ему деньги, которые извозчик пощупал, повертел и, наконец, с некоторою отчаянностию сунул… «Э, мол, была не была: настоящая, так настоящая, а красноярка так красноярка!»[3]
Теперь оставалось только поднять его и посадить на дрожки.
Предприниматели взялись за меньшого брата, подняли его и потащили; но меньшой брат, на их горе, неожиданно проснулся и спросонья во все мужичье горло заорал: «Карраул!»
Чем энергичнее дергал его Ничипоренко за ухо и чем деликатнее и нежнее убеждал его Бенни, говоря: «Вы нездоровы, вы поезжайте домой», тем младший брат орал ожесточеннее, доходя до визгов, воплей и рева. Ничипоренко зажал ему рукою рот, тот укусил его за руку. Под влиянием боли и досады вообще скорый на руку Ничипоренко ударил младшего брата укушенною им рукою по губам. Младший брат взревел, как будто его перерезали.
При этом неистовом вопле в одном из откосов горы словно раздалась щель, в которой на мгновение блеснул свет, и из этого света выскочили две человеческие фигуры. Извозчик хлопнул по лошадям и унесся, – исчез во тьме и Ничипоренко, крикнув Бенни: «Спасайтесь!» Бенни оставался один и слышал, как все сближались шаги бегущих к нему людей. Еще ни одного из них он не успел рассмотреть, как на грудь ему упал конец издали брошенной в него веревки. Он откинул от себя эту веревку, но в ту же минуту почувствовал, что чрез плечо ему шлепнулась на спину другая. Отбрасывая поспешно эту вторую, он нащупал узел петли, быстро сдвигавшейся около кисти его руки. Он вырвал руку из аркана и бросился бежать куда глядели глаза.
За ним раздавалось: «Держи! держи! жулик ушел! держи!»
Казаки или кто другой гнались за ним по пятам, но он недаром учился гимнастике и бегал на геркулесовых шагах: темнота и быстрые ноги помогли ему скрыться и достичь благополучно своей гостиницы, с номером, где хранилась кипа герценовского «Колокола».
О судьбе оставшегося на спуске младшего брата и Ничипоренки было ничего неизвестно, и Бенни был страшно встревожен, что сталось с последним.
Озабоченный тем, что постигло Ничипоренко, Бенни не мог оставаться дома в покое ни на одну минуту. Он спрятал в печку кипу «Колокола» и собрался ехать к полицеймейстеру. Но только что он вышел в коридор, как Ничипоренко предстал ему в полном наряде и в добром здоровье и, вдобавок, с сияющим лицом. Он рассказал Бенни, что при первой же суматохе он бросился к откосу, прилег за канавку и пролежал, пока казаки побежали мимо его за Бенни, а после встал и вот благополучно пришел домой.
Ничипоренко разъяснил все случившееся с ними так, что младший брат тоже был мошенник, который только притворялся пьяным для того, чтобы удобнее их ограбить.
Бенни это казалось невероятным, и он более разделял мнение старого гостиничного слуги, который, выслушав рассказ взволнованных господ, выводил из их слов, что пьяный мужик был не что иное, как просто пьяный мужик, каких часто обирают на этом спуске, и что обобрали его, вероятно, сами сторожевые казаки, наполняющие город во время ярмарки, или будочник; что извозчик принял Ничипоренко и Бенни за мошенников, которые искали средств забросить куда-нибудь за город побитого, а может быть, и совсем убитого ими человека; а что казаки, желавшие заарканить Бенни, обобрали бы, вероятно, и его точно так же, как они обобрали мужика.
День этот, завершенный таким образом, был для предпринимателей днем таких тревог, что им не захотелось более ни слова сказать друг другу: они легли в свои постели и уснули.
Несмотря на довольно разнообразные чувства, которые могли волновать агитаторов, они спали как убитые; но тем не менее в третьем часу ночи все-таки случилось обстоятельство, которое их разбудило.
Ничипоренке приснился во сне казак, который начал на него метаться, лаять, кусать и, наконец, скинувшись синим пуделем, вспрыгнул ему на голову и поехал.
Ничипоренко, перепугавшись этого синего пуделя, стал от него отмахиваться во сне, завертелся, забрыкал на диване, на котором спал, зацепился за покрывавшую стол скатерть и упал, стащив с нею вслед за собою на пол графин с водою, стакан, тарелку с сахаром и связку баранок.
Все это произвело такой шум, что Бенни проснулся.
Ничипоренко начал рассказывать Бенни свое сновидение; но прежде чем он успел окончить рассказ, в двери их номера со стороны коридора послышался тихий, но настойчивый стук, и в то же время в нижнем пазу блеснула яркая полоска света.
– Господа! что у вас такое? – окликнул их коридорный.
– Ничего, – дай, пожалуйста, огня, – отвечал, приподнимаясь с пола и с тем вместе роняя остальные вещи, Ничипоренко.
В эту минуту снаружи вложенный ключ легко и быстро повернулся два раза в замке, и дверь отперлась.
Бенни и Ничипоренко решительно этого не ожидали.
Но если они не ожидали, что дверь их номера во всякое время можно свободно отпереть с другой стороны стороннею рукою, то еще менее они ожидали увидеть в распахнувшейся двери то, что представилось там их изумленным глазам.
Чуть только распахнулись отпертые лакеем двери и по комнате неровно разлился дрожащий свет свечи, Ничипоренко, стоящий в это время в одном белье среди комнаты, присел на коленях и, побелев как полотно, затрепетал.
В открытой двери стояли с зажженными свечами не один человек, а несколько, и между ними к тому же находился жандарм.
«Вот тебе и пудель», – подумал Ничипоренко, чувствуя, что его оставляют силы, и ища сзади себя руками какой-нибудь опоры.
В самом деле это не было сновидение, а здесь вместе с растерзанным лакеем в комнату действительно засматривали жандарм, квартальный и три головы в скобку, за которыми еще виднелись три или четыре головы, остриженные по-солдатски.
Лакей внес свечу, осмотрелся и еще раз спросил, что тут такое случилось. Бенни, сохраняя все наружное спокойствие, рассказал, что тут ничего особенного не было; что его товарищ просто свалился сонный с дивана, зацепил скатерть и поронял все, что было на столе.
Ответ этот показался всем совершенно удовлетворительным.
Лакей начал убирать валявшиеся на столе вещи; жандарм, с окружавшими его, посмотрел еще одну минуту в комнату и отошел, сказав бывшим при нем людям, что это не их дело. Лакей, которого Бенни спросил о причине появления здесь жандарма и полицейских, объявил, что это комиссия, которая ищет каких-то двух приехавших на ярмарку петербургских мошенников, – тем вся эта передряга и окончилась, и Бенни с Ничипоренкою остались спокойно досыпать свою ночь.
Но Ничипоренко вовсе уже не расположен был спать: напротив, сон теперь более чем когда-нибудь был далек от его глаз.
Чуть только лакей скрылся за дверью, Ничипоренко запер эти двери и, не вынимая ключа из замочной скважины, подпрыгнул к Бенни.
– Нам остается, может быть, всего две минуты, пока нас узнают, и эти две минуты мы должны употребить на то, чтобы сжечь наш «Колокол».
С этим Ничипоренко схватил спички и присел перед печкою. Он трясся как в лихорадке и решительно не мог слушать никаких убеждений Бенни, доказывавшего ему, что появление комиссии в коридоре, по всем вероятиям, действительно должно быть не что иное как случайность, и что «Колокол» жечь не из-за чего, тем более, что печная труба вверху может быть закрыта, что печка станет дымить, взойдут люди, и тогда непременно родится подозрение, что они жгли что-нибудь недозволенное. Ничипоренко не послушался. Он только шепнул тихо на ухо Бенни:
– Молчите! вы ведь ничего не знаете, а я сегодня оставлял «Колокол» под подушками дрожек у извозчиков и дал десять нумеров одному полицейскому.
– Полицейскому! – воскликнул Бенни.
– Да, полицейскому; но это всё пустяки; он хороший человек; я и в Петербурге очень много полицейским давал, – да еще каким!.. это ничего, – между ними тоже есть славные ребята, – и с этим Ничипоренко опять кинулся к печи и безжалостно зажег те самые заграничные листы, которые с такою тщательностию и серьезностию транспортировал на себе из Англии в Россию Бенни. Труба, однако, к счастию предпринимателей, была открыта, и кипа «Колокола» сгорела благополучно.
Ничипоренко перемешал концом бенниевского дождевого зонтика пепел и сказал:
– Ну, вот теперь просим покорно хоть и комиссию.
Комиссия к ним, впрочем, не пришла, она поступила как гоголевские крысы: «понюхала и пошла прочь», и Бенни с Ничипоренком провели остаток ночи благополучно.
За утренним чаем предприниматели были невеселы и неразговорчивы: они пили свой чай молча и не говоря друг с другом. Ничипоренко чувствовал, что Бенни не может питать никакого уважения ни к его революционным убеждениям, ни к его поведению, и он в этом не ошибался. Чтобы вывести Бенни на какой-нибудь разговор, он спросил его:
– А вы думаете, что это невозможно – давать «Колокол» полицейским? Я знаю жандармов таких, которые Герцену материалы доставляли.
Бенни, смотревший во все это время в свою записную книжечку, вместо того, чтобы отвечать Ничипоренке, спросил его: помнит ли он их маршрут? На маршруте этом стояли Казань, Саратов, Царицын, Красный Яр и Астрахань.
Ничипоренко маршрут помнил, но забыл, что для совершения этого путешествия нужны деньги; а предприниматели, поверив свою казну, нашли, что она у обоих их составляет уже всего около тридцати рублей, с которыми спуститься до Каспия и снова всплыть до Тверцы было совсем невозможно. Положим, что, плывучи на пароходах в третьем классе и питаясь булками да чаем, еще и можно было кое-как протащиться и с этими деньгами; но теперь у Бенни рождался вопрос: чего же ради им плыть вниз? чего подниматься вверх, когда ведь опять будет все то же самое: трактир, улица, извозчики, кабак да сбор на церковь? А как сходиться с народом, – кто это знает? И притом немало смущало Бенни, как это все скоро с ними кончается, – ужасно скоро!
Бенни сообщил свои опасения Ничипоренке, что везде, должно быть, будет только то самое, что они уже видели, и что вряд ли стоит для этого тащиться далее. Ничипоренко, к удивлению своего товарища, тотчас же согласился, что нового и в самом деле ничего, пожалуй, не будет и что тащиться до Астрахани им действительно нечего. Он советовал переменить маршрут, а именно: ехать по железной дороге в Москву; покидаться с «московскою белою партиею» и потом ехать в Полтавскую губернию, где жили родные Ничипоренки и где он надеялся устроиться по акцизной части. Ничипоренко уверял Бенни, что малороссийский народ больше развит и что им гораздо лучше начинать с Малороссии, где сепаратисты примкнут к ним и пойдут с ними заодно.
Бенни уже ни на волос не верил Ничипоренке и слушал его только из вежливости; но ему хотелось видеть и Москву, и Малороссию, и Ивана Сергеевича Тургенева, которого он знал за границею и который тогда жил в Орловской губернии в своем мценском имении, как раз на пути из Москвы в Малороссию. А ко всему этому еще присоединилось то, что с тридцатью рублями разъезжать было довольно трудно; а в Москве Ничипоренко обещал Бенни достать много, много денег.
– Я, – говорил он, – там сейчас же присяду и напишу серьезную корреспонденцию в «Экономический указатель» и смешную в «Искру», и у нас будут деньги, а вы пишите что-нибудь из английской жизни, – я все пристрою.
Ничипоренко говорил все это с такою самоуверенностию, что всем младенчески увлекавшийся Бенни опять ему доверился. Он согласился и ехать в Москву, и писать «что-нибудь из английской жизни». Ничипоренко тотчас же пошел послать одному из своих знакомых в Москву депешу, чтобы его ждали вместе с некоторым таинственным гостем, а Бенни, спустив своего сопутника с глаз, почувствовал неотразимую потребность сходить в тот дом, где Ничипоренко вчера за обедом произвел вышерассказанный скандал, и извиниться там за него и за себя перед хозяевами. На случай, если бы его не приняли, Бенни приготовил небольшое письмецо и пошел; но его приняли и даже приняли очень радушно.
Бенни всегда с самым восторженным чувством вспоминал об удивившей его русской мягкости, с которою его встретили хозяин и хозяйка этого дома после столь свежей и столь нелепой истории.
– Судя по нравам Англии и даже Польши, – говорил Бенни, – я думал, что меня или вовсе не захотят на порог пустить, или же примут так, чтобы я чувствовал, что сделал мой товарищ, и я готов был не обижаться, как бы жестко меня ни приняли; но, к удивлению моему, меня обласкали, и меня же самого просили забыть о случившейся вчера за столом истории. Они меня же сожалели, что я еду с таким человеком, который так странно себя держит. Эта доброта поразила меня и растрогала до слез.
Предприниматели направлялись в Москву.
Во всю дорогу от Нижнего до Москвы Бенни с Ничипоренко не говорили друг с другом ни слова. Бенни в одно и то же время занят был обдумыванием, что бы такое ему написать пригодное для печати из английской жизни, и кипятился все более и более скрытым негодованием на своего партнера. Ничипоренко был совершенно спокоен. По выезде из Нижнего, на лице его опять засияла значительная улыбка самомнящего, но ни к чему не способного петербургского деятеля тогдашних дней. Ничипоренко знакомился в своем третьеклассном вагоне направо и налево, «разрушал предрассудки», «обрывал сентиментальность», «проводил идею» и вообще был в своей сфере и в своем любимом духе.
Это самодовольство Ничипоренки, после стольких доказательств его неспособности и неумения ни за что взяться, приводило Бенни в отчаяние. Отчаяние это еще более увеличивалось тем, что этот Ничипоренко, по питерским рекомендациям, был звезда, жемчужина, Голиаф, которым в Петербурге любовались, на которого надеялись и у которого заповедали Бенни учиться и брать с него пример, потому что он-де уже все знает и научит, как и где себя держать, сообразно всяким обстоятельствам.
– Всю дорогу, глядя на Ничипоренку (говорил Бенни), я спрашивал себя, что может выйти из моей поездки с этим человеком? Я все более и более убеждался, что в этой компании мне не предстоит ничего, кроме как только беспрестанно компрометировать себя в глазах всех сколько-нибудь серьезных людей; но я решительно не знал, куда мне его деть и где искать других людей.
Предприниматели прибыли в Москву вечером, остановились на Тверской в гостинице Шевалдышева и тотчас же принялись литераторствовать. Бенни имел при себе английский журнал, в котором была довольно занимательная для тогдашнего времени статья о мормонах. Он сел переводить ее, а Ничипоренко взялся писать корреспонденцию
В ряду московских литераторов, среди которых проводила свою жизнь эта «белая дама», она не встречала ничего подобного Ничипоренке ни по его великому невежеству, ни по большой его наглости, ни по бесконечному его легкомыслию и нахальству.
Ничипоренко в своей простоте ничего этого не замечал и, увлекаясь своею ролью
– А мы не любим
– Да кто это – вы? кто это – вы? – вскричала, вспыхнув, хозяйка.
– Мы…
– Мы! – повторила с презрительною гримасою хозяйка и тотчас, сделав гримасу, передразнила: – «Кто идет? – Мы. – Кто – вы? – Калмык. – Сколько вас? –
А что касается до тогдашних петербургских красных… то мнения хозяйки насчет этих людей были самые дурные, и, надо сказать правду, Ничипоренке трудно было ей что-нибудь возражать, потому что она знала про петербургских красных их настоящие дела, а не подозрения и фразы. Когда при этой смете было упомянуто про дело о денежных недоразумениях между Н. А. Некрасовым и покойною первою женою Николая Платоновича Огарева, Ничипоренко вступился было за поэта и хотел представить все дело об этих денежных недоразумениях апокрифическим; но, во-первых, оказалось, что хозяйка хорошо знала это дело, а, во-вторых, знал хорошо эту историю и Бенни, и знал он ее от самих гг. Герцена и Огарева, причем Бенни рассказал, как Некрасов, бывши за границею, пытался было повидаться с Герценом и объясниться насчет этих недоразумений; но Герцен, имея твердые основания считать всякие объяснения поэта излишними, отказался принять его.
– Вы это сами видели?
– Я присутствовал при этом.
Ничипоренко спасовал и сказал:
– Ну, хорошо, пусть даже это будет и так, но это одна неаккуратность… Очень многие хорошие люди с деньгами неаккуратны. Я говорю не об общей,
Услышав это, дама очень резко отозвалась и о многих других петербургских литературных кружках и, не обинуясь, назвала людей этих кружков невеждами. Ничипоренко совсем вскипел и вступился за репутацию литераторов Петербурга. Он решился подшибить даму сразу и притом подшибить как можно больнее и беспощаднее. Он знал по слухам, что хозяйка, с которою он вел эти дебаты, очень любила и уважала покойных московских профессоров Кудрявцева и Грановского, и даже была другом одного из них. Поэтому, чтобы уязвить ее как можно более, Ничипоренко покусился на память этих двух покойников.
– Что же, – сказал он, – да что из того, что у нас невежды? Во-первых, это еще неизвестно, невежды ли они или не невежды, потому что в том, что следует знать для народного счастья, наши знают больше, чем ваши: а, во-вторых, теперь ведь сентименталов, вроде вашего Кудрявцева с Грановским, только презирать можно.
– Как вы смели это сказать! Как вы смели заикнуться об этом в моем присутствии, что этих людей можно презирать! – вскипела за своих друзей хозяйка.
– А отчего же бы и не сказать? что же такого сделали эти ваши трутни? Они конституции, может быть, какой-то добивались? да нам черт ли в ней, в этой ихней конституции? Нам нужен народ, а они ничего не сделали для народного дела.
– Они воспитали целые тысячи людей, из которых ни один не скажет такой глупости, какую я сейчас слышала.
Ничипоренко звонко захихикал.
– И все-таки – что же они сделали, эти люди? Говорить научили? да? – запытал он.
– Они научили людей быть честными людьми.
– Честными!
Ничипоренко опять захихикал и начал, нимало не смущаясь, развивать ту мысль, что такого рода честность, какую мог внушать Кудрявцев, восторгавшийся целомудренными римскими матронами, или Грановский, веровавший даже в жизнь за гробом, скорее вредна, чем полезна.
– Вы в Москве о них жалеете, а мы в Петербурге даже радуемся, что эти господа Грановские к нашему времени убрались и поочистили место другим. Пусть их также беседуют теперь на том свете с Пушкиным и целуют его ручку за Таню, которая раз «другому отдана и будет век ему верна».
Читая этот монолог, Ничипоренко не замечал или и замечал, но не придавал тому значения, что хозяйка, перед которою говорил он, менялась в лице и, наконец, в неукротимом негодовании встала, а la Ristori,[4] протянула руку и молча указала ею на двери.
Видя, что он не трогается с места, она упавшим голосом проговорила: «Вон! вон! сию минуту вон!» и с тем вместе сама, с нервными слезами на глазах, выбежала, шатаясь, из своего кабинета.
Ничипоренке положительно не везло за Петербургом; не везло с ним и из-за него и Артуру Бенни. Предприниматели были всего вторую неделю в дороге и попали всего только во второй русский дом, а уже им во второй раз указывали на двери. Тут в самом деле в качестве предпринимателя было над чем призадуматься! Артур Бенни был страшно жалок в том печально-смешном положении, в которое его поставили его петербургские знакомые, отправив для изучения России с таким руководителем, как Ничипоренко. Бенни еще в Петербурге изумляла крайняя невоспитанность Ничипоренки, но там она еще приходилась как-то к масти того кружка, в котором он зазнал этого предпринимателя, и не била в глаза. По незнанию России и по своему чистому младенческому легковерию Бенни думал, что, стало быть, таковы повсюду нравы в России и что несносная невоспитанность Ничипоренки тяжела только для него, человека нерусского, а русским людям она всем нисколько не противна, и вдруг, повсеместно, такое разочарование! Как только они вырвались из атмосферы, которою тогда дышали некоторые кружки в Петербурге, и попали к другим людям, – их только отовсюду гонят и гонят! Теперь Бенни стало ясно, что за петербургскими рогатками человек, который ведет себя как Ничипоренко, и проводник, и сотоварищ непригодный. Бенни, не обинуясь, высказал все это Ничипоренке в глаза и старался объяснить ему всю нелепость его поведения. Ничипоренко расхохотался было, но Бенни вспылил и объявил ему, что если он еще где-нибудь так поведет себя, как вел до сих пор, то он, Бенни, просто выбросит его в окно. У них при свидетелях произошла в гостинице Шевалдышева очень жаркая сцена, в заключение которой Ничипоренко опять просил у Бенни прощенья и сел писать новую корреспонденцию в петербургские газеты. Денег у них к этой поре уже не было ни гроша, и им нечем было ни жить, ни ехать. Ни «Искра», ни «Экономический указатель» посланных этим изданиям корреспонденции Ничипоренки не печатали и денег ему за его литературу не высылали.
Между тем московская дама, у которой Ничипоренко потерпел свою вторую неудачу, женщина очень доброго и благородного сердца, почувствовала большое сострадание к юному, неопытному и вовсе не знавшему России Артуру Бенни. Она послала за ним одного из своих знакомых и, призвав Бенни к себе, сказала ему, что негодование ее на его товарища вовсе не падает на ни в чем не повинного Бенни; но что если он, Бенни, хочет путешествовать по России с тем, чтобы познакомиться с страною и с хорошими русскими людьми, то прежде всего он должен освободить себя от своего петербургского товарища. Бенни признался, что он и сам давно думает точно так же и давно видит, что с ним в Петербурге сыграли очень нехорошую штуку, давши ему такого компаниона, каков был Ничипоренко.
– Да, ваши петербургские друзья решительно ничего не могли вам сделать хуже, как дать вам такого спутника, – подтвердила ему дама. – Вам с ним невозможно будет показаться ни в один порядочный дом, не ожидая ежеминутного срама: в этом вы мне можете поверить.
Бенни был с этим совершенно согласен; он готов был расстаться с Ничипоренко ту же минуту, но не находил никаких средств от него отвязаться.
– В таком случае я вам просто советую отказаться от путешествия, которое в сообществе этого господина принесет вам только одни скандалы, – сказала ему дама.
Бенни нашел это основательным, и с этих пор ему нужен был только предлог, под которым бы он мог удобнее оставить задуманное путешествие. Но как это сделать после того, как он обещал Ничипоренке ехать с ним в Малороссию, пожить в Прилуках, быть в Киеве, а главное, познакомить его с Иваном Сергеевичем Тургеневым, к чему Ничипоренко, всегда имевший неодолимую слабость к знакомствам с известными людьми, стремился неудержимо.
Он даже забывал говорить и о «предприятии» при мысли, что будет скоро «гостить у Тургенева лето в деревне». Он уверял, что это ему «очень нужно», и действительно впоследствии доказал, что не лгал: Иван Сергеевич Тургенев понадобился г-ну Ничипоренко для того, чтобы впутать его в дело, в которое, окромя Тургенева, попали многие люди, никогда ничего не знавшие о настоящих планах и предприятиях Ничипоренки.
Но об этом будет речь впереди, а теперь возвращаемся к нашей истории.
Бенни не знал, как ему отвязаться от Ничипоренки.
Сказать Ничипоренке прямо, что он не годится ни для какого предприятия, Бенни находил неудобным: Ничипоренко вернулся бы тотчас же в Петербург и рассказал бы, что Бенни «дружит с постепеновцами», что он просто
Товарищи Ничипоренко по коммерческому училищу говорят, что он еще с детства был «неуловим и неуязвим».
Будь на месте Бенни человек порассудительнее и посерьезнее, он, конечно, не побоялся бы этого: он понял бы, что никакой социальной революции в России в те дни еще не было, что революционерам здесь делать нечего, и затем благоразумно бросил бы этого Ничипоренко, как бросали его многие люди, не возбраняя ему распускать о них что он хочет и кому хочет. Бенни уехал бы себе назад в свой вульвичский арсенал получать пять тысяч рублей жалованья, и тогда что ему в Англии было бы до Ничипоренки? Но честный маньяк Бенни, к сожалению, ни к какой серьезной вдумчивости не был способен. Он никогда не мог видеть перед собою всего дела в целом его объеме, а рассматривал его по деталям: «это, мол, если неловко, то, может быть, вот это вывезет». А притом как было, вернувшись в Англию, представиться Герцену и сказать ему, что никакой организованной революции в России нет, а есть только одни говоруны, которым никто из путных людей не дает веры. Ведь Герцен уже объявил, что он «создал поколение
Чтобы как-нибудь спасти этого несчастного Бенни, столь комически начавшего свое путешествие и теперь изнемогавшего под бременем своей нерешительности и деликатности, дама, о которой здесь часто идет речь, вызвалась послать ему на почтовую станцию в Орел телеграмму о том, что важные дела требуют его немедленного возвращения в Москву. Полагали, что слов «важные дела» будет достаточно для Ничипоренки и что предприниматель этот с миром отпустит от себя Бенни, а сам благополучно поедет себе, один, к своим домашним ларам и пенатам и так же благополучно будет себе что-нибудь писать в своих Прилуках «для блага народа» и читателей «Искры» и «Экономического указателя», а Бенни, таким образом, освободится от своего тирана на волю.
Артур Бенни тоже находил, что такой депеши с него будет за глаза довольно, чтобы отбиться в Орле от Ничипоренки.
План этот был приведен в исполнение: как только предприниматели с своими саками и зонтиками уселись в почтовую карету, так, два часа спустя, в Орел, на имя Артура Бенни, была послана условленная депеша. Бенни исправно получил ее в Орле и разыграл перед Ничипоренко, что депеша эта получена им совершенно неожиданно, но что, к сожалению, она имеет значение очень важное и потому он, Бенни, должен отложить свое намерение путешествовать по России до будущего года, а теперь, немедленно же, теми же следами, должен спешить назад, в Москву, а оттуда бог знает куда, – куда потребуют обстоятельства. Но ни Бенни, ни спасавшая его от Ничипоренки московская «белая» дама, никто не отгадали, как примет эту депешу Ничипоренко.
Услыхав, что у Бенни есть важные дела, которых Ничипоренко так, вотще, до сих пор добивался, петербургский предприниматель так и вцепился в предпринимателя лондонского: покажите, мол, мне, что это такое бывают за
– Да, и притом, – говорит, – вы рассудите:
Бенни поднялся на хитрость и пустился доказывать Ничипоренке, что при революциях прежде всего должна соблюдаться точность в исполнении распоряжений, что если Бенни одного требуют назад, так он один и должен ехать; а если его, Ничипоренко, назад не требуют, то значит высшая революционная власть находит нужным, чтобы он, Ничипоренко, ехал вперед, и он так уж и должен ехать вперед.
Такая речь крайне удивила Ничипоренко, вовсе не допускавшего мысли, чтобы и в революциях нужна была какая-нибудь субординация. Ничипоренко, растерявшись несколько от этой неслыханной новости, сказал Бенни, что он не понимает, зачем нужна в революциях субординация. Что это значит опять зависимость и что, «по его мнению, требовать от предпринимателя слепого послушания, это значит вводить в предприятие бюрократию».
Бенни поговорил с ним о разнице между субординациею и бюрократиею и увидал, что политический друг его и этой разницы не понимает и что с ним гораздо удобнее шутить, чем сердиться на него или убеждать его. Он ему рассказывал, что в революциях даже и расстреливают, и вешают. Ничипоренко удивился. Революционер, бросивший берега Албиона для того, чтобы быть исполнителем русской революции, теперь сам уже смеялся над тем человеком, которого в Петербурге считали способнейшим деятелем и мечтали послать в Лондон для самоважнейших (как впоследствии оказалось, самых пустых) негоциации с Герценом. Теперь Бенни просто подтрунивал над этим важным человеком и подстрекал его тем, что «важные дела», для которых его, Бенни, вызывают назад, он не может назвать, потому что это запрещено ему его «
– Ну вот, и «Старшим»! Да это, может быть, черт знает, кто, этот «Старший»?
– Это все равно: старшего надо слушаться.
– Как же вам, стало быть, если и палку поставят старшим, вы и палку будете слушаться?
– И палку буду слушаться. Без этого ничего не идет.
– Фу, чертовщина какая!
Ничипоренко задумался: а может быть, и точно в революциях нужна субординация? Может быть, и в самом деле у
– Нет, как вы хотите, а я не останусь, – отвечал Ничипоренко с самым решительным видом.
Удовольствие возить «герценовского эмиссара» и ездить с предприятием было так сильно в эти минуты в Ничипоренке, что он не слушал никаких доводов и стоял на том, что, несмотря ни на субординацию и ни на какие революционные законы, он все-таки едет назад; Бенни решительно потерял надежду отвязаться от своего спутника: он указывал ему и на близость его родины от Орла и советовал проехаться туда и навестить сестер, но ничего не помогало. Ничипоренко твердил: «Что сестры! теперь не до родства, а вы без меня бог знает чего напутаете», – и он ни на пядь не отставал от Бенни.
Тогда Артур Бенни просто бежал от Ничипоренко из гостиницы. Он вышел из комнаты «по надобности царя Саула» и на Волховской улице, в Орле, заложил у часовщика Керна свои карманные часы и с вырученными за них восемнадцатью рублями бросился в отделение почтовых карет. Здесь он думал осведомиться, сколько порожних мест есть в экипаже, который поедет вечером в Москву. Харьковский экипаж, идущий в Москву, случайно был в это время у подъезда, но в нем не было ни одного места… Зато можно было купить кондукторское место у кондуктора. Бенни тотчас же воспользовался этим случаем: он купил себе это место и, тщательно задернувшись в нем занавесками, уехал, послав, впрочем, Ничипоренке со сторожем почтовой станции записку, что он воспользовался единственным местом в почтовом экипаже и уехал в Москву. Теперь Ничипоренко волею-неволею
Бенни приехал в Москву очень рано и в семь часов утра был уже у одного из своих московских знакомых, знавшего все комические побегушки предпринимателей друг за другом. Хозяин и гость, не будя никого семейных, сели вдвоем за ранний чай, и Бенни с веселым смехом начал рассказывать историю своего бегства от Ничипоренки; но не успел хозяин с гостем поговорить и четверти часа, как один из них, взглянув на улицу в окно, увидал у самого стекла перекошенное и дергающееся лицо Ничипоренки. Он стоял как привидение, появление которого в самом деле решительно невозможно было объяснить ничем, если бы он не объяснил его через минуту сам. Ничипоренко рассказал, что он нашел на станции в Орле очень доброго офицера, едущего в Москву «по казенной надобности», упросил того взять его с собою и догнал Бенни на перекладной. Спасения от него не было нигде, а ехать опять с ним же вместе назад, в Петербург, значило – опять попасть в кружок тех же самых людей, о которых Бенни в это время уже не мог без раздражения вспомнить и с которыми потом никогда не сходился во всю свою жизнь в России.
Настигнутый Бенни сообщил Ничипоренке, что он должен ожидать кого-то в Москве в течение неопределенного времени. Ничипоренко и здесь не отстал: «И я буду ждать с вами», – сказал он, и опять жил с Бенни с неделю в гостинице Шевалдышева. Бенни бывал у той писательницы, которая не переносила присутствия Ничипоренки, и у некоторых других московских литературных людей, и у двух тамошних редакторов Каткова и Аксакова. Катков с ним беседовал долго, выспрашивал много и попросил оставить какой-то проект; Бенни оставил, Катков через час прислал проект в запечатанном конверте без адреса и без малейшего слова приписки. Бенни обиделся страшно. Аксаков принял Бенни очень холодно и проекта читать не стал, сказав: «это дело катковское», но посоветовал Бенни «прежде узнать русский народ» и затем откровенно уклонился от продолжения с ним знакомства. Ничипоренко во все это время или сидел в своем номере, или гостевал у брата известного Василия Кельсиева, студента Ивана Кельсиева, необыкновенно доброго и чистого сердцем юноши, более известного в московских студенческих кружках под именем
Выпроводив Ничипоренко в Петербург, Бенни остался в Москве тоже без гроша. В это время он воспользовался моим гостеприимством и, живучи у меня, в доме Волоцкой, с моею помощию привел свою небольшую компиляцию о «
Между тем Ничипоренко в это время был уже в Петербурге и в Москву не собирался. К возвращению Бенни в Петербург здесь уже все было против него восстановлено и сам Бенни объявлен ни более ни менее как русским
Решение это было на руку петербургским друзьям эмиссара, потому что оно освобождало этих фразеров от всякой необходимости давать революционную работу пылкому Бенни и возвращало самим им прежнее видное положение в их собственном кружке, а потому оно всем очень понравилось и было принято единодушно. В подобных кружках
Бенни, уехавший из Петербурга герценовским эмиссаром и возвратившийся сюда всего через месяц шпионом, прослышав о темном и пошлом коварстве господ люстраторов, уличил здешних друзей своих во вскрытии и задержании его писем и отшатнулся от этих людей, столь бесцеремонно поступивших и с чужими тайнами, и с чужими репутациями. Наученный посредством своих московских столкновений, что в среде так называвшихся тогда «постепеновцев» гораздо более уважают те правила жизни, в которых вырос и которые привык уважать сам Бенни, он не стал даже искать работы у литераторов-нетерпеливцев и примкнул сначала на некоторое время к редакции «Русского инвалида», которою тогда заведовали на арендном праве полковник Писаревский и Вл. Н. Леонтьев. В этой газете Бенни работал недолго и скоро перешел из «Инвалида» в редакцию «Северной пчелы». В «Северной пчеле» Бенни успокоился. Лица, составлявшие тогда редакцию этой газеты, не давали ни малейшей веры толкам, распускаемым досужими людьми о шпионстве Бенни. Бенни, ужасавшийся того, что его ославляют шпионом, впрочем, входил в новую компанию осторожно. Так, например, он упросил покойного В. В. Толбина сказать всем участвующим в «Пчеле», что о нем, Бенни, распространены такие-то и такие-то слухи; Толбин это исполнил в точности, и однажды, при всех сотрудниках газеты, за завтраком у П. С. Усова назвал Бенни в шутку «шпионом». Эта шутка всех передернула, но когда Толбин затем разъяснил в чем дело, то все протянули Бенни руки и стали просить его забыть перенесенную им от недобрых людей обиду и успокоиться. Таким образом Бенни вошел в редакционную семью не прежде, как получив от всех общее подтверждение, что дурным слухам на его счет здесь никто не верит.[6]
Отношения загнанного в чужой лагерь предпринимателя с новыми его товарищами были прямы, мягки, открыты и недвусмысленны. Да и сам Бенни, после всех заданных ему нравственных встрепок, не бредил более русскою революциею, хотя и после всех этих данных ему уроков не избегал вечных тяготений к революционным людям. Он никогда не прерывал с некоторыми из них своих сношений, никогда не забывал о заботах оправдаться в возведенном на него вздоре и, наконец, попал под уголовный суд по оговору того же Ничипоренки. Поводом к этому было следующее обстоятельство, тоже довольно комического свойства, но кончившееся для многих весьма трагически.
Раскаявшийся прощенный русский эмигрант герценовской партии В. И. Кельсиев, считаясь тогда в изгнании и именуясь «не осужденным государственным преступником»,[7] проезжал из Англии через Петербург в Москву для свидания с тамошними раскольниками, которым впоследствии этот визит наделал кучу хлопот, а приютившему Кельсиева московскому купцу, Ивану Ивановичу Шебаеву, стоил даже продолжительной потери свободы, чего старушка мать Шебаева не перенесла и умерла, не дождавшись решения судьбы арестованного сына. Василий Кельсиев ехал в Москву с паспортом турецкого подданного Яни, или Янини. В Петербурге Кельсиев останавливался на короткое время у Бенни, квартировавшего в то время на Гороховой близ Каменного моста, в доме № 29. Про то, что Кельсиев пристал у Бенни, на несчастие сего последнего случайно сведал Ничипоренко; он знал также и то, что когда Кельсиев опасался сам идти для визирования своего паспорта, то Бенни взял всю эту рискованную процедуру на себя и благополучно получил визу на фальшивый паспорт Кельсиева. Ничипоренко был в восторге от этой проделки и разронял эти новости повсюду, а вскоре после секретной побывки Кельсиева в Петербурге он ездил с упомянутым в сенатском решении по этому делу акцизным чиновником и театральным писателем Николаем Антип. Потехиным в Лондон к Герцену для тех сношений, для которых давно прочили Ничипоренку петербургские друзья Герцена. Покойному Герцену Ничипоренко необыкновенно понравился. Герцен на нем совершенно срезался; он нашел в Ничипоренке то, чего в нем не было ни следа, ни зачатка, именно он отыскал в нем «
Получив от Герцена так называемые «важные бумаги», скомпрометировавшие впоследствии великое множество людей, Ничипоренко, однако, не довез их к митрополиту Кириллу. Он испугался угрожающего ему обыска и бросил все эти бумаги под прилавок в одной из австрийских таможен. Там эти герценовские бумаги без всяких хитростей были найдены убиравшим комнату сторожем, представлены по начальству, прочитаны и чрез кого следует доставлены русскому правительству. Ничипоренко во все это время пребывал в совершенном спокойствии. Беспечность и безрассудство этого человека были так велики, что он даже вовсе не придавал никакого значения тому, что бросил в таможне, посреди фискальных чиновников, секретные революционные бумаги. Он считал все это вздором и благополучно приехал в свои родные Прилуки, вступил в должность, которую ему его петербургские друзья устроили по акцизному ведомству, и сел было здесь спокойным обывателем, как вдруг был арестован и увезен в Петербург.
В показаниях своих, которые Ничипоренко писал с каким-то азартом покаяния и увлечением поклепа, он записывал все и всех, кого знал и что помнил. Если бы теперь в ходу были пытки, то можно бы подумать, что этого человека душили, жгли, резали и пилили на части, заставляя его оговаривать людей на все стороны, и что он под тяжкими муками говорил что попало, и правду и неправду, – таковы его необъятнейшие воспоминания, вписанные им в свое уголовное дело, где человеческих имен кишит, как блох в собачьей шкуре. Среди таких воспоминаний он вдруг, ни с того ни с сего, вспомнил и о проезде через Петербург В. И. Кельсиева, и о том, что Кельсиев в Петербурге был у Бенни. Все это Ничипоренко тотчас же собственноручно самым аккуратным образом записал в свое показание, заметив при этом кстати, что это он говорит «
Между тем в это же время Бенни, сталкиваясь с различными людьми столицы, сделал себе несколько очень хороших знакомств. Его отличали и любили в весьма почтенных домах, у людей, занимавших в то время видные места в правительстве. У Бенни были хорошие юридические способности и довольно большая начитанность в юридической литературе. Зная это, два сенатора, в домах которых Бенни был принят, старались открыть ему юридическую карьеру. Он, после нескольких колебаний, согласился на это и начал сдавать в университете кандидатский экзамен. Казалось, вот-вот этот бедный молодой человек ускользнет от мелких дрязг суетной жизни, выйдет на солидную дорогу, на которой его могут ждать и благородный труд, и благодарная деятельность, и доброе имя, но ничему этому не суждено было совершиться. Горячий, как бы весь из одного сердца, нерв и симпатий сотканный, Бенни снова был увлечен круговоротом ежедневных событий: благие намерения его заменились другими, хотя и не злыми, но эфемерными, и он снова попал в положение, которое дало известный повод еще с большим ожесточением распространять о нем вздорные слухи.
Поводом к новым неприятностям для Бенни был известный апраксинский пожар, которому предшествовало несколько меньших, быстро один за другим следовавших пожаров. Тогда везде говорили, что эти пожары происходят будто от поджогов; даже утверждали, что это не простые грабительские поджоги, а поджоги, производимые «красными» с целию взбунтовать народ. Об этом есть свидетельства у романистов Писемского и у Крестовского (см. «Взбаламученное море» и «Панургово стадо»), да это, наконец, столь общеизвестно, что и не нуждается ни в чьих свидетельствах. Бенни, работая в редакции газеты, куда, разумеется, притекали подобные слухи, все это слышал и знал все эти толки. Но, кроме того, в самый день апраксинского пожара Бенни был свидетелем ужасного события: он видел, как, по слуху, распространившемуся в народе, что город жгут студенты, толпа рассвирепевших людей схватила студента Чернявского (впоследствии один из секретарей правительствующего сената) и потащила его, с тем, чтобы бросить в огонь, где г-н Чернявский, конечно, и погиб бы, если бы ему не спас жизнь подоспевший на этот случай патруль (происшествие это в подробности описано в первом томе моих рассказов). Другого студента, родом поляка, г-на К-го (товарища Бенни по Пиотрковской гимназии) избили до полусмерти, и он спасся лишь тем, что начал креститься по-православному и забожился, что он не студент, а «повар княгини Юсуповой». Как уже тут ему, бедному, в этом страхе пришла в голову эта счастливая мысль – не знаю, но только она спасла его: ему дали еще несколько толчков и прогнали «
Несколько мещан вскочили и начали качать вместе со студентами. Так это и уладилось благодаря энергии и находчивости Бенни.
Возвратясь домой (Бенни жил в редакции, где все в это время заняты были обстоятельствами ужасного бедствия), Бенни разделял общее мнение, что вредных толков, распространяющихся в народе о том, что Петербург поджигают студенты, скрывать не следует, а, напротив, должно немедленно и энергически заявить, что такие толки неосновательны и что, для прекращения их, полиция столицы обязана немедленно назвать настоящих поджигателей, буде они ей известны. Так это, с общего согласия, и было «Северною пчелою» сделано. В передовой статье нумера, вышедшего на другой день после пожара, было от слова до слова сказано следующее:
Но возвращаемся к Бенни. При всех этих допросах, угрозах и заявлениях «депутатов молодого поколения» Бенни опять вдруг потерял свою деликатную выдержанность и забылся до резкости. После попытки разъяснить «депутатам молодого поколения», что они не умеют читать по писанному, что взволновавшая их статья самым искренним образом направлена в защиту студентов от клеветы, а не в обвинение их, Бенни назвал депутатов людьми, лишенными смысла, и выпроводил их от себя вон довольно бесцеремонным образом. Но тут пылкий и неудержимый в преследовании всех своих целей Бенни опять выкинул штуку, очень благонамеренную, но которая была понята бог знает как и снова причинила ему много досады и горя.
Освободясь от депутатов молодого поколения, Бенни немедленно же отправился к бывшему в то время с. – петербургскому обер-полицеймейстеру Анненкову с самою странною и неожиданною просьбою, объясняемою единственно лишь только пылкостью характера Бенни и его относительным незнанием петербургских нравов. Не упоминая, разумеется, ни одного слова о приходившей к нему с угрозами депутации молодого поколения, Бенни просил генерала Анненкова, во внимание к распространившимся в столице ужасным слухам, что в поджогах Петербурга принимают участие молодые люди, обучающиеся в высших учебных заведениях, дать этим молодым людям возможность разрушить эти нелепые и вредные толки, образовав из себя на это смутное время волонтеров для содействия огнегасительной команде. Бенни доказывал обер-полицеймейстеру Анненкову, что мера эта совершенно безопасна и дозволяется почти везде за границею, да и у нас в Риге, а между тем она и усилит средства огнегасительной команды, когда будет являться в помощь ей на пожары, и в то же самое время докажет, что у молодых людей, из которых она будет навербована, нет ничего общего с зажигателями. В священной простоте своей Бенни, объясняя свой план генералу Анненкову, ни на минуту не сомневался, что молодые люди, о которых он хлопотал, так и кинутся в волонтеры-гасители. Он и не подозревал, что в кружках, где распоряжались от лица «молодого поколения», не было и малейшего поползновения оправить и очистить студентов от подозрений, а, напротив, вся забота состояла в том, чтобы представлять самих себя
Многим известно, что как только здесь, в Петербурге, был поднят «
Бедный Бенни и не воображал, что «простая русская женщина» уже и без него давно так приурочена к труду, что на нее не только нельзя ничего накидывать, но, напротив, давно надо позаботиться, чтобы избавить эту женщину хотя от части ее трудов. Крайнее непонимание жизни, врожденная легкомысленность и отвычка вдумываться в дело, приобретенная двухлетним вращением среди вопросов, не составляющих вопроса, пустила Бенни увлекаться по этому пути заблуждения. Да и это бы еще ничего, но он пошел увлекать на этот путь тех, которые имели неосторожность на него полагаться. На зарабатываемые своим литературным трудом деньги Артур Бенни приобрел четыре типографских реала и поставил за них четырех наборщиц. Девушки, начавшие учиться за этими реалами типографскому делу, были: одна – бедная швея, не имевшая о ту пору работы, другая – бедная полька, жившая субсидиями Огрызько, третья – бедная дворянка, дочь едва двигавшей ноги старушки, которую дочь содержала своими трудами, а четвертая – капризная подруга одного из мелкотравчатых писателей. Но с этими женщинами у Бенни тоже дело не пошло, да и не могло идти, как не шли все его предприятия, потому что Бенни, которого простодушные люди считали хитрым, был легкомыслен как дитя. Он, этот трагикомический «натурализованный английский субъект», пришедший к нам с мыслию произвесть социально-демократический переворот в России, сделавшись антрепренером четырех типографских реалов из чужой типографии, выказал такую неспособность организовать работу, что это новое его серьезнейшее предприятие обратилось в самый смешной анекдот. Оказалось, что Бенни не только не имел и такой основательности, какая непременно бывает у каждого мелкого ремесленника, открывающего маленькую собственную мастерскую, но что у него не было даже предусмотрительности босоногого деревенского мальчишки, сажающего для своей потехи в клетку чижа или щегленка. Тот, сажая птичку, заботится припасти для ее продовольствия горсть конопель или проса, а Бенни взял четырех совершенно бедных женщин с условием доставлять им содержание до тех пор, пока они выучатся и станут печатать книги, и упустил из виду, что это содержание вовсе не дебаты о труде, а нечто вещественное, что его надо было своевременно приобресть и запасти. Он не сообразил, что ученицы, шедшие к нему на определенное готовое положение, были совсем не то, что прежние его сотрудницы, барышни-переводчицы, хотя и получавшие задельную плату с переведенной строчки, но имевшие все-таки кусок хлеба и без этого заработка. Его новым, бедным работницам надо было давать четверым восемьдесят рублей в месяц, хотя бы они не выработали и на восемьдесят копеек.
Имея возможность зарабатывать в ежедневной газете от трехсот до пятисот рублей в месяц, Бенни, конечно, не зарывался, считая себя в силах давать своим ученицам ежемесячно восемьдесят рублей, – он мог давать им эти деньги; но он упустил из вида одно важное условие, что для получения денег он должен был продолжать работать, а ему в это время стало не до работы. Пока Бенни учреждал свою женскую типографию, другой литератор (имя которого всецело принадлежит истории комического времени на Руси) учредил в Петербурге упомянутую в «Панурговом стаде» г-на Крестовского «
Девушка эта, наделенная от природы очень способною головою, но беспокойнейшим воображением, не поладив с порядками родительского дома, приехала из Москвы с намерением жить в Петербурге своим трудом.
Справедливость требует, упоминая здесь об этой девушке, заметить, что тот бы очень погрешил, кто стал бы думать о ней, как позволяли себе думать некоторые другие, шедшие тою дорогою, на которой показалась и она. Девица К. была личность юная, чистая, увлекавшаяся пламенно, но по разуму своему скоро обнимавшая вопрос с разных сторон и с тех пор страдавшая сомнениями, обращавшимися для нее в нравственные пытки. Безукоризненная чистота ее образа мыслей и поведения всегда были превыше всяких подозрений, но она несла разные подозрения, и несла их в молчаливом и гордом покое, в котором эта «маленькая гражданка» (как мы ее называли) была чрезвычайно интересна. Она, подобно Бенни, глубоко и искренно верила в то, чем увлекалась, и Артур Бенни сразу же это отметил в ней и… полюбил ее. Бенни устремился угождать ей отыскиванием для нее переводной работы, исправлением ее переводов и их продажею. Потом, когда уставщик коммуны однажды неосторожно оскорбил эту девушку, явясь в ее комнату в костюме, в котором та не привыкла видеть мужчин, живучи в доме своего отца, – она заподозрила, что в коммуне идет дело не об усиленном труде сообща, и, восстав против нравов коммуны, не захотела более жить в ней. Понадобились хлопоты Бенни об устройстве оскорбленной девушки в каком-нибудь частном доме. Все это требовало времени и денег, а работа не делалась; заработков у Бенни не было, и четыре засаженные им в типографию пташки оставались без корма.
Таким образом, типографское предприятие Артура Бенни и его покровительство русским женщинам постигла участь всех прежних предприятий этого увлекавшегося юноши: оно не годилось с самого начала. Ученицам нечего было есть. Бенни делился с ними, он отдавал им, что было. А у него, при его бездействии, бывали ничтожные рублишки, и то не во всякое время. Все это, разумеется, ничего не помогало. В средине учениц произошло нечто вроде восстания, которым в качестве литературной дамы предводительствовала подруга писателя. Она не хотела слышать ни о каких отсрочках и на втором же месяце шумно покинула кооперативное учреждение. Три остальные были терпеливее и выносливее, но однако мало-помалу и они отстали. Швея ушла шить; полька ушла «do familii»,[11] а одна продолжала ходить и училась, питаясь бог весть чем, как птица небесная. Она выдержала так четыре месяца и поступила потом корректором в другую типографию. Засим исчез и след женской типографии Артура Бенни, и на месте ее стала «мерзость запустения».
В это время Бенни посетила тяжелая болезнь и нищета, к которой он привел себя предшествовавшим своим поведением и из которой, упав духом, не мог выбиться до самой высылки его, по решению сената, за русскую границу в качестве «англичанина». Средства, к которым Артур Бенни прибегал для того, чтобы, имея некоторый талант и знания, при отменной трезвости и добросовестности в работе, доходить порой до неимения хлеба и носильного платья, были самые оригинальные.
Бескорыстное служение Бенни неспособным переводчицам, его возня с капризными жилицами коммуны, его женская типография и вообще многие другие его поступки, свидетельствовавшие о его бесконечной простоте и доброте, обратили на него внимание некоей литературной черни, решившей себе, что «
Еще раз приходится упомянуть, что Артур Бенни был
– Он не шпион, а он михрютка, не знающий, где раки зимуют, – сказал о нем однажды всей его компании один беллетрист, имевший одно время значение в некоторых кружках, примыкавших к «
Беллетрист резонировал бархатным баском; ему внимали его сателлиты и нашли, что все им сказанное на эту тему действительно очень умно и резонно. Поощряемый таким сочувствием, оратор и деятель заключил, что Бенни надо
«Натурализованному английскому субъекту» готовился всего менее им ожиданный русский спектакль.
– А, Беня! – воскликнул беллетрист навстречу вошедшему хозяину и запел: «Ах, где ты была, моя не чужая?» Хор сметил, что нужно поддержать, и подхватил:
Ах, где ж ты была,
Завалилася?
На дырявом я мосту
Провалилася.
А черт тебя нес
На дырявый мост!
А черт тебя нес
На дырявый мост!
Бенни сконфузился: его за это постыдили и завели с ним срамной разговор. Он ушел, со слезами на глазах, в другую комнату, сел над столом и закрыл ладонями уши. К нему подошла вся компания и хватила над ним:
Ой, ты куда, куда, еж, ползешь?
Ты куда, куда, таковский сын, идешь?
Бесстыдная песня все развивалась, развивалась и, наконец, выговорила слова неистовейшего разврата. Бенни вскочил, бегом бросился в свою небольшую рабочую комнатку, схватил томик Лонгфелло и начал читать, скоро и громко читать, чтобы не слыхать, что поют в его квартире, «в тех самых комнатах, где стоит портрет его матери». Это ему казалось ужасно. Это перевертывало в нем все понятия о человеке и человеческой натуре; а тут анекдот за анекдотом, пошлость за пошлостию, и воспитатели твердою стопою входят и в последнее убежище Бенни. Книжка выпала у него из рук; он сел на кровать и устремил глаза на вошедших. Те стояли перед ним и распевали, как шел с кумою кум, и как оба они спотыкнулися, и что от того сделалось. У Бенни не было уже энергии, чтобы встать и выбросить за двери этих людей, нарушавших его спокойствие и отравлявших его жизнь. Он только силился помнить слова Лонгфелло и не слыхать за его словами слов песни про кума и куму; но наша доморощенная русская муза одолевала американскую. Бенни прослушал все упреки кумы и многократно, на разные тоны повторенное оправдание перед нею кума:
А ты, кума Матрена,
Не подвертывайся.
Певцы, увлеченные своим пением, не замечали остолбенелого взгляда, который устремил на них злополучный Бенни, и варьировали этот конец, долго и старательно выработывая:
А ты, кума Матрена,
А т-ы, к-у-м-а М-а-т-р-е-н-а,
А т-ы, к-у-м-а М-а-т-р-е-н-а,
Не подвертывайся!
Но когда раскатилась последняя рулада и песня была спета, оказалось, что она была пета истукану: Бенни не слыхал и не видал ничего – он был в жесточайшем столбняке.
Засим, разумеется, понадобился доктор, а воспитатели, удивленные несколько странным результатом своего первого урока, разошлись, пожимая плечами и повторяя с улыбкою:
А ты, кума Матрена,
Не подвертывайся.
Но и на этом еще суждено было не кончиться злоключениям Бенни. Непосредственно вслед за этою встрепкою он заболел очень серьезною болезнью и дошел до того крайнего обнищания, в котором тянул уже все последующее время, пока его, по иску полковника Сверчкова и портного мастера Федора Андреева Степанова, посадили за долг в триста шестьдесят девять рублей в долговую тюрьму, а из той перевели в тюрьму политическую.
Едва Бенни оправился от своего столбняка и начинал понемногу входить в себя, как однажды ночью в его большую одинокую квартиру (из которой артель его, лишившись во время болезни Бенни всякого провианту, немедленно же разбежалась) является к нему одна дама, бывшая у него в ученицах типографского искусства. Она чем-то поразладила с мужем и в порыве гнева и раздражения явилась к Бенни с просьбою дать ей у него ночлег. Строгое понятие Бенни о нравах и приличии было шокировано этим до последней степени; но, с другой стороны, он чувствовал, что нельзя же отослать женщину, приходящую среди ночи искать себе приюта. Бенни поручил свою гостью попечениям своей горничной девушки, некогда многоизвестной здесь в некоторых кружках московской чудихи и добрячки Прасковьи, а сам тотчас же оделся, взял у перевозчика на сенатской набережной ялик и уехал на взморье. Целую ночь он простоял против Екатерингофа, глядя, как рыбаки ловили рыбу, и возвратился домой, когда уже был день. В следующую ночь он уже надеялся иметь возможность спать в своей постели, ибо вчерашнее нашествие считал возможным только раз, в минуту крайней растерянности. Но, возвратясь на другой день домой около двенадцати часов ночи, он опять застал у себя свою вчерашнюю гостью, и…
Так одинокий Бенни предоставлен был своей роковой судьбе. Он обмогался медленно и плохо. Во время его болезни последние вещи его, убереженные от расхищения, пошли в залог; силы его почти не возвращались. Он постарел за эту болезнь на десять лет; лицо его получило рановременные глубокие морщины, прекрасные черные глаза его потухли, изо рта выпали почти все передние зубы. От бедного беленького бабушкиного козлика, детство которого так холили и нежили в чистеньком домике уважаемого томашовского пастора, оставались лишь ножки да рожки. Он буквально слег юношею, встал старцем. Вдобавок же ко всему этому, чтобы не был нарушен непостижимый закон, по которому беды не бродят в одиночку, а ходят толпами, дела газеты, от которой Бенни хотя и отстал, но в которой все-таки мог бы работать снова, получили самый дурной оборот.
Воскресши из мертвых после своей болезни, Бенни еще раз тяжко сознавал свои ошибки и тяготился воспоминанием о времени, убитом им с русскими революционерами и социалистами. Его вера в русских предпринимателей получала удар за ударом: в это время некто ездил в Москву и привез оттуда роковое известие, которому, кажется, невозможно бы и верить: новость заключалась в том, что известный сотрудник «Современника» Г. 3. Е<ли>сеев был у М. Н. Каткова и просил последнего принять его в число его сотрудников, но… получил от г-на Каткова отказ. Бенни был этим жестоко смущен: он, говоря его словами, всегда верил, что «если людишки и плохи, то между ними все-таки два человека есть». Эти два человека, по его мнению, были г-н Чернышевский и г-н Е<ли>сеев, из которых с последним Бенни лично даже едва ли был знаком, но об обоих имел самое высокое мнение, и вот один из них, самый крепкий, г-н Е<ли>сеев, – идет и предается Каткову, которого имени Бенни не мог переносить с тех пор, как он сам являлся к редактору «Московских ведомостей».
…Но этим еще все зло не исчерпывалось: помимо ввергавшего Бенни в отчаяние обстоятельства, что Г. 3. Е<ли>сеев искал сотрудничества при изданиях М. Н. Каткова, оказалось, что этого же добивался у редакторов «Московских ведомостей» и сам Н. Г. Чернышевский и что искательства этого тоже были отклонены… Бенни бегал, осведомлялся, возможно ли, слыхано ли что-нибудь подобное, и узнал, что все это и возможно и слыхано. С этой поры его все поражало: он, например, был «поражен», что Вас. Ст. Курочкин писал во время крымской обороны патриотические стихи, обращавшие на него взыскующее внимание начальства, а Григорий Захарьевич Елисеев сочинил «жизнеописание святителей Григория, Германа и Варсонофия казанских и свияжских» и посвятил эту книгу «Его Высокопреосвященству, Высокороднейшему Владимиру, Архиепископу казанскому и свияжскому».[12] Но что уже совсем срезало Бенни, так это некоторые стихотворения столь известного поэта Николая Алексеевича Некрасова. Я говорю о тщательно изъятой Некрасовым из продажи книжечке, носящей заглавие «Мечты и звуки». Я уберег у себя эту редкость нынешнего времени, и Бенни переварить не мог этой книги и негодовал за стихи, впрочем еще не особенно несогласные с позднейшими мечтами и звуками г-на Некрасова. Таково, например, там стихотворение, в котором г-н Некрасов внушал, что:
От жажды знанья плод не сладок
О, не кичись, средь гордых дум,
Толпой бессмысленных догадок,
Мудрец: без Бога прах твой ум!
Поэт, советуя «мудрецу» не упорствовать и не изнурять себя науками, пел:
Не жди, не мучься, не греши;
С мольбой возьмись за труд по силе,
Путь к знаньямверойосвяти
И с этим факелом к могиле,
Всего отгадчице, гряди.
Поучая «мудреца» идти этою дорогою, г-н Некрасов был строг и сурово наказывал «мудрецу» даже не любить людей, которые думали бы иначе идти к «отгадчице»:
И разлюби родного сына
За отступленье от Творца!
Поэтической просьбы же г-на Некрасова к графу Михаилу Николаевичу Муравьеву, когда поэт боялся, чтобы граф не был слаб, и умолял его «не щадить виновных», Артур Бенни не дождался, да и, по правде сказать, с него уже довольно было того, что бог судил ему слышать и видеть.
Бенни во всей этой нечистой игре с передержкой мыслей не мог понять ничего, да и укорим ли мы в этом его, чужеродца, если только вспомним, что наши коренные и умные русские люди, как, например, поэт Щербина, тогда до того терялись, что не знали уже, что оберегать И над чем потешаться? Припомним только, что считал смешным и «комическим» Щербина, составитель весьма хорошей, если не самой лучшей книги для русского народа, стало быть человек, способный более, чем чужеземец, проникать в то, что совершалось в нашей жизни. Покойный Щербина написал:
Когда был в моде трубочист,
А генералы гнули выю;
Когда стремился гимназист
Преобразовывать Россию;
Когда, чуть выскочив из школ,
В судах мальчишки заседали;
Когда фразистый произвол
«Либерализмом» величали;
Когда мог Ольхин быть судьей,
Черняев же от дел отставлен;
Катков преследуем судьбой,
А Писарев зело прославлен;
Когда стал чином генерал
Служебный якобинец С<та>сов
И Муравьева воспевал
Наш красный филантроп Некрасов, —
Тогда в бездействии влачил
Я жизни незаметной бремя
И счастлив, что незнаем был
В сие комическое время!
Он был
Чем он обстоятельнее Артура Бенни и много ли его солиднее относился ко своему времени?
Но возвращаемся к герою нашего рассказа.
Бенни порою доходил то до нервных слез, то до отчаяния, то до не оставлявших его столбняков, из которых два были особенно продолжительны и страшны. Он видел, что был кругом обманут, одурачен, разбит, оклеветан, смещен в разряд мальчишек, обобран и брошен в запомет.
Ради насущного хлеба он бросался искать работы повсюду, и тут-то он увидал, что именно было самого существенного в распространенной на его счет гнусной клевете, что он будто бы агент тайной полиции и шпион. В либеральные или либерально-фразерские издания он, разумеется, уже и не покушался идти искать работы; но и из тихоструйных петербургских газет ни одна не давала ему надежды пристроиться. Он обратился к журналам. Первую свою работу (это была очень интересная компиляция) он передал, через одного из своих знакомых, покойному редактору «Отечественных записок» С. С. Дудышкину. Но покойный Дудышкин, при всем его презрении к кружкам, из которых шли толки о шпионстве Бенни, однако же усомнился принять его и вежливо уклонился от помещения его работы. Отказ этот был сделан Бенни в самой деликатной форме, под обыкновенным редакционным предлогом; но до Бенни дошло, что Дудышкин сторонился от него по тем толкам, которые о нем были распущены бесцеремонными празднословами, и это для него было очень тяжелым ударом. Гораздо более терпимости и великодушия оказали Бенни в редакциях «Эпохи» и «Библиотеки для чтения». Некогда сам много вытерпевший, Ф. М. Достоевский принял компиляцию Бенни и заплатил за нее, а П. Д. Боборыкин даже предложил ему постоянные переводы в «Библиотеке». В сотрудниках того и другого журнала Бенни тоже встретил и мягкость, и доверие и сам обнаруживал теплые тяготения к Н. Н. Страхову и Н. Н. Воскобойникову. В «Библиотеке для чтения» всеми силами хотели поддержать Бенни, но все это для него уже было поздно; он был уже истерзан и глядел не жильцом на этом свете. Два последние года он жил в каком-то отупении: обидные подозрения его мучили и беспрестанно напоминали ему о глупо прожитом времени; силы его оставили; у него явилась ко всему глубокая апатия, которой не рассеивала и его привязанность к любимой им русской девушке, да и эта полная глубокого и трагического значения для Бенни любовь его также его не осчастливила. Напротив, полюбя, он как бы совсем растерялся и, если так можно понятно выразиться, как бы распался под натиском незнакомого ему доселе чувства и потерял способность чем бы то ни было заниматься. Целые месяцы он не исполнял своих работ в журнал, и редакция должна была передать эти работы в другие, более аккуратные руки. Бенни остался безо всего и жил на счет займов; но, наконец, у него опять не стало ни кредита, ни платья, ни квартиры. Он проводил где день, где ночь в течение целого месяца и… бог его знает, в каком состоянии была в это время его голова и угнетенное несчастливою любовью сердце, но он часто говорил вздор, отвечал невпопад и во все это время мечтал о том, как бы освободить из Сибири г-на Чернышевского. Какими средствами надеялся он располагать для исполнения этого плана, это осталось его тайною. Бенни, кажется, в это время был, что называют, «не в полном рассудке» и часто много и много плакал и молился.
Рано утром, в один весенний день, ночуя у меня в Коломне, против Литовского рынка, Бенни был взят под арест за долг портному Степанову и какому-то г-ну Вигилянскому, от коего вексель Бенни перешел к служившему чем-то по полиции полковнику Сверчкову, представившему на него кормовые. Вакансий в долговом отделении в это время не было, и Бенни был заключен в одиночный каземат при Спасской части. В это время для него ударил роковой час разлуки с Россией; он не хотел уходить из нее честью, – она выгоняла его насильно.
Из-под ареста Бенни уже не суждено было выйти на свободу, потому что во время его ареста за долг г-ну Сверчкову и портному Степанову в правительствующем сенате было решено дело Ничипоренки, по оговору которого Бенни был под судом, и, по сенатскому решению, состоявшемуся по этому делу, Бенни, за передержательство Кельсиева (в чем, как выше сказано, его уличил перед судом Ничипоренко), было определено «подвергнуть его трехмесячному заключению в тюрьме и потом
Содержание под арестом в каземате съезжего дома Спасской части производило на Бенни ужасное действие, тем более что он был арестован больной. Под арестом нервное расстройство его достигло высочайшей степени. В маленькой, душной, узенькой каморке с крошечным окном под потолком он томился, жалуясь на недостаток воздуха и на беспокойство, которое переносил от беспрерывно привозимых в часть пьяниц и дебоширов. В госпиталь он не хотел идти, боясь, что там будет лишен последнего удобства – одиночества, и потому он постоянно скрывал свою болезнь от тюремного начальства. В тюрьме Бенни помогал кое-чем известный добряк, так же безвременно погибший, покойный рождественский священник Александр Васильевич Гумилевский, а на выкуп несчастливца родной брат Бенни, пастор Герман Бенни, выслал деньги, но уже выкупом дела невозможно было поправить: арест перешел из долгового в криминальный. В тюрьме, во время своего заключения, Бенни от скуки читал очень много русских книг и между прочим прочел всего Гоголя. По прочтении «Мертвых душ», он, возвращая эту книгу тому, кто ему ее доставил, сказал:
– Представьте, что только теперь, когда меня выгоняют из России, я вижу, что я никогда не знал ее. Мне говорили, что нужно ее изучать то так, то этак, и всегда, из всех этих разговоров, выходил только один вздор. Мои несчастия произошли просто оттого, что я не прочитал в свое время «Мертвых душ». Если бы я это сделал хотя не в Лондоне а в Москве, то я бы первый считал обязательством чести доказывать, что в России никогда не может быть такой революции, о которой мечтает Герцен.
– Отчего вы так думаете? – спросили его.
– Оттого, что никакие благородные принципы не могут привиться среди этих Чичиковых и Ноздревых.
За сим три месяца заключения Бенни окончились, и русские жандармы отвезли его на ту самую пограничную с Пруссиею станцию, откуда сибирский купец советовал ему уходить назад, чтобы сберечь свою жизнь, может быть, на гораздо более дельное употребление, чем то, которое этот «натурализованный английский субъект» сделал из нее, взяв на себя непосильный труд научить Чичиковых и Ноздревых «любить ближнего, как самого себя». Так этим и заключилась карьера Бенни в нашем отечестве. Суровое море русской жизни опять выбросило его на чужой берег.
Но и после того как этот бедный юноша, бесплодно потратив здесь лучшие годы своей жизни, был осужден на вечное отсюда изгнание и ни у народной, ни у государственной России не осталось ничего, в чем бы она хотела считаться с отвергнутым ею искреннейшим социалистом и демократом, известная петербургская литературная партия еще не хотела покончить с ним своих счетов. Самый арест его считали или по крайней мере выдавали за
Но чей же был шпион Артур Бенни и кто мог убить его за шпионство на полях Ментаны?
В Петербурге утверждали вот что:
Какие доказательства представлялись в подтверждение этой нелепой сказки?
Никаких. «Дух анализа и исследований, дух нашего времени» вовсе не нужен, когда люди хотят клеветать.
Кончина же Артура Бенни случилась действительно не так, как ее описывали некоторые газеты, и не так, как рассказывают о ней в известных петербургских кружках.
Кроме коротких и отрывочных сведений, сообщенных о смерти Бенни газетами в Петербурге близкими покойнику людьми, интересовавшимися знать все обстоятельства его кончины, получены сначала частным путем следующие известия.
Артур Бенни, после высылки его из России, жил в Швейцарии, где он будто бы вступил в церковный брак с тою самою русскою девушкою, которую он узнал и полюбил в Петербурге в эпоху существования
В качестве корреспондента дружественного гарибальдийскому делу издания Бенни находился в самом лагере гарибальдийцев. В день Ментанской битвы он выехал на маленькой тележке, запряженной одною лошадью, и тащился вслед за шедшим в дело отрядом. Когда началась роковая схватка, Бенни увлекся интересом сражения и, забираясь все далее и далее вперед, заехал в самое жаркое место драки. Это случилось в те минуты, когда гарибальдийцы, после ожесточенных стычек с папскими войсками, были внезапно окружены и смяты свежими силами французской кавалерии. Изнемогавший гарибальдийский отряд, при котором находился Бенни, смешался, дрогнул и начал отступать в таком смятении и беспорядке, которое правильнее следует назвать не отступлением, а бегством. Французская кавалерия, пришпорив коней, стремительно неслась в погоню за измученными волонтерами и, нагоняя расстроенные ряды их, усеивала поля Ментаны изувеченными трупами. В это время, следуя за бегущим отрядом гарибальдийцев, Бенни увидал двух волонтеров, которые с трудом уносили тяжело раненного третьего. За ними, махая обнаженными саблями, гнались три французские кавалериста. Бенни видел, что погибель всех этих людей неминуема. Он, долго не думая, соскочил с своей повозки и предложил положить в нее истекавшего кровью раненого и поскорее увезти его. Предложение это было принято и больного увезли, а
Поляки Артура Бенни никогда шпионом русским не считали, и если в истории Бенни некоторое время было что-нибудь способное вводить в заблуждение насчет его личности, то это у более основательных людей было подозрение, не следует ли видеть в самом Бенни – сыне томашовского пастора из Царства Польского – подосланного в Россию эмиссара польского революционного комитета? Это было единственное подозрение, которое можно было иметь на Бенни и которое действительно и имели некоторые люди, настолько, впрочем, честные, что не решались высказывать своих подозрений прежде, чем их догадки получили бы какую-нибудь достоверность. Полагали, что Бенни подослан поляками к русским революционным кружкам для того, чтобы возбуждать глупеньких людей к беспорядкам. В пользу этих подозрений были рассказы нескольких вернувшихся в Россию из-за границы молодых ученых, которые, находясь в Париже до приезда Бенни в Петербург, знали его там
В эту пору Бенни был уже под судом по оговору Ничипоренки и мог выехать из Петербурга или только тайно, с тем чтобы уже никогда сюда не возвращаться, или же испросив на это разрешения начальства. Он предпочел последнее, подал просьбу о дозволении ему съездить в Польшу «для свидания с умирающим отцом». Просимое разрешение ему было дано на самое короткое время с обязательством дорогою нигде не останавливаться, а наблюдение за возвращением его было поручено в Томашове какому-то начальству. Бенни все сделал аккуратно и, возвратившись назад в Петербург, говорил, что он теперь свободен и что ржонд более никаких претензий простирать на него не будет. Сколь искренни были эти слова Бенни? – за то пишущий эти строки не ответствует, но, по привычке всегда верить честности Бенни, не имеет оснований сомневаться, что он и на этот раз говорил правду. Да и к тому же, надо признаться, цель поездки Артура Бенни и его возвращение были гораздо менее загадочны, чем его отпуск из Петербурга. Подсудимый Бенни считался здесь
Бенни никогда не считал себя литератором и очень не любил, если в печати как-нибудь появлялось его имя.
– Имя мое, – говорил он, – не поздно будет назвать тогда, когда я умру и когда кто-нибудь захочет сделать
Теперь это сделано настолько, насколько казалось удобным в настоящее время. Гораздо большее, вероятно, будет раскрыто в другую пору дневником Бенни и его бумагами, а пока это сделается удобным (что, конечно, случится не при нашей жизни), человека, о котором мы говорим, можно укорить в легкомысленности, но надо верить ручательству Ивана Сергеевича Тургенева, что «
Но остается еще сказать о том, что сделалось известно о его кончине из другого, может более достоверного источника, именно из уст одной очевидицы его смертного часа.
Сведения о последних днях Артура Бенни и о его кончине в печати довольно долгое время останавливались на известии «Иллюстрированной газеты» г. Зотова, что «Артур Бенни, о котором ходили разноречивые и невыгодные слухи, убит при Ментане». Известие это, как оно ни кратко, снова подало повод к толкам: старинные клеветники Бенни заговорили, что Артур Бенни убит не как гарибальдиец, а как открытый гарибальдийцами русский шпион. Деятельные люди, на которых все несчастия Бенни должны лечь позорным и тяжким укором, обнаружили неслыханную энергию в поддержке этой последней клеветы на покойного несчастливца, и эта последняя вещь была бы, кажется, еще горше первой, потому что не предвиделось уже никакого следа для восстановления истины; но вдруг в июне месяце 1870 года, в газете «Неделя», №№ 21, 22 и 23, появились воспоминания госпожи Александры Якоби о ее пребывании «между гарибальдийцами». Госпожа Якоби дала Артуру Бенни очень большое место в своих воспоминаниях и притом отнеслась к нему в своих строках не только с женскою теплотою, но и с тем сочувствием, которое возбуждал у всех честных людей этот
Желание сделать наш рассказ об Артуре Бенни по возможности полным и ясным заставляет нас сделать небольшие позаимствования из рассказа о нем госпожи Якоби. Она встретила его в ноябре месяце 1867 года в числе раненых пленных, сваленных в каком-то скверном углу. Вот подлинные слова г-жи Якоби (газета «Неделя», № 23, стр. 762).
«Я заинтересовалась одною личностью, от которой не могла никогда добиться ни одного слова. Это был невысокого роста господин с темными волосами, довольно окладистой бородкой, немного рыжеватой посредине. Одет он был в лиловую гарибальдийскую рубашку. Лежал он большею частию к стене лицом и мало с кем говорил. С виду ему было лет тридцать. Подле него на столике лежали номера „Times“[13] и несколько гидов Бедекера в красных обертках. Он был ранен в правую руку и, по-видимому, не особенно опасно. Раз я увидела, что он долго разговаривал по-английски с протестантским священником Way. Когда мистер Way отошел от него, я спросила:
– Кто этот господин?
– Это Артур Бенни.
Тогда я прямо подошла к нему и крепко пожала ему руку. Его я не знала, но была знакома в Париже с его братом Карлом. Долго проговорили мы с ним.
Все, что я буду говорить о нем, я слышала от самого покойного, подле которого я была до последней минуты.
Бенни во время сражения находился в лагере Гарибальди, куда он прибыл из Швейцарии, в качестве корреспондента. Когда командир девятого полка был убит, тогда сын Гарибальди, Менотти, предложил Бенни команду, от которой он не отказался. Но командовать пришлось ему недолго, он был ранен в правую руку около большого пальца. В день 4 ноября он вместе с другими ранеными был привезен в госпиталь святого Онуфрия. Вот что он рассказывал мне о ночи на 5 ноября:
– Я никогда не забуду этой ночи. Вообразите, когда мы были привезены, ни постелей, ни даже соломы на полу не было. Сложивши нас всех кое-как, все удалились, кроме часовых у дверей. Помню, подо мной умирал один тяжело раненный, но у меня не было сил сдвинуться, чтобы освободить его из-под моего груза. Около меня слышались голоса, просившие пить. Часовые даже не двигались, сказав нам: „до утра“. Ночи этой не было конца. Напрасно я ждал рассвета – через окна, узкие, грязные, закрытые вечной паутиной, он пройти не мог. Утром принесли лампы, начали носить кровати, мешки с соломой вместо тюфяков. Всех нас осветили желтоватым светом. Тут я увидал по углам многих моих товарищей, плавающих в крови. В эту ночь умерло двенадцать человек. Что мы испытывали, трудно рассказать.
– Нельзя ли похлопотать перевести меня отсюда, – продолжал он. – Здесь, несмотря на ничтожную рану, умру наверное. Вы ведь всего не видите, что здесь делается.
– Отчего вы медлили так долго и не обратились ко мне с этим раньше? Вы бы давно уже были куда-нибудь переведены. Если бы мне не позволили взять вас к себе на дом, то мы бы выхлопотали перевести вас в другой госпиталь.
– У вас и без меня много дела. Есть люди, опаснее меня раненные. Да и потом, кто знает, позволят ли?
– Вам может то помочь, что вы по тем известиям, которые они имеют, не были объявлены гарибальдийцем; вас считают просто корреспондентом.
– Так похлопочите, пожалуйста.
С помощью мистера Way и генерала-канцлера мы выхлопотали позволение перевести Бенни в госпиталь святой Агаты.
В госпитале святой Агаты была отведена ему особая комната. Вообще помещением он был доволен. Подле него был доктор француз, Labord.
Разница в положении Бенни с тех пор, как он находился в новом госпитале, была довольно значительная. Он даже спустя неделю мог подолгу сидеть на своей постели и помногу писал левой рукой. У него была большая переписка с одним швейцарским городком, где жила им любимая личность, о которой он, впрочем, мне сказал лишь тогда, когда уже не мог более писать и когда я принуждена была ему читать получаемые им письма. Кроме этой переписки, он вел дневник своего пребывания в Ментане. Все эти заметки, а также и частные письма, оставшиеся после него, были захвачены и, несмотря на мои убедительные просьбы, не были мне выданы. Итак, я отправлялась к Бенни каждое утро, носила ему мясо и другую провизию и готовила ему обед сама, на небольшом столике подле его постели. Больничное кушанье пугало его. Видя его постоянно занятым, я убедительно просила его не писать много, не читать; когда у меня было время, я читала ему сама. Судя по чистому наружному виду комнаты, мне казалось, что и уход за ним должен быть хорош. Но этого-то и не было».
Г-жа Якоби описывает следующую сцену, которую она застала однажды, вступая в комнату больного.
«Бенни лежал на постели со свесившейся головой, обруч и окровавленные тряпки валялись на полу, раздробленная рука, лежавшая постоянно в вытянутом положении, сдвинута с места. Стон раздавался по всей комнате.
– Бенни, – кликнула я его, – Бенни!
Но ответа не было. Я взяла его голову, положила на подушку, дала ему нюхать спирту, обтерла лицо губкой, намоченной в уксусе. Наконец он открыл глаза.
– Затвори дверь, подойди ближе; вон видишь этот лес, сейчас оттуда выбегал тигр и больно кусал мне эту руку, но я его вот так!..
Он поднял другую руку и
Спустя некоторое время он взял меня за руку и сказал:
– Вы давно здесь? Что было со мной, не отрезали ли уже мне руку? Что мне делать с собою? Болезнь моя не улучшается. Не лучше ли действительно отрезать руку? А что потом я буду делать? Ведь эта рука только и поддерживает мое существование.
Я спросила Танчони, который осматривал больных, о состоянии Бенни.
– Да ему давно бы уже было нужно отнять кисть руки».
Танчони г-жа Якоби не доверяла и обратилась к одному англичанину, доктору, и просила его через посредство мистера Way прийти в госпиталь.
«Когда пришел англичанин-доктор, то он, осмотрев рану, нашел, что Бенни не спасет и ампутация. Но ампутацию все-таки сделали тотчас по уходе этого доктора. Меня не пропускали к Бенни целых пять дней под предлогом, что ему вредно говорить. На такой резон я поневоле должна была сдаться и ходила только каждый день справляться о его здоровье. Ответ был постоянно тот, что дело идет как нельзя лучше. Наконец, по прошествии нескольких дней, я вошла к нему. Он был весел, показывал мне свою коротенькую руку и говорил, что ему иногда хочется почесать себе пальцы, которых нет.
– А что, как вы думаете, смерть теперь не догонит меня? Право, не хотелось бы умирать на полдороге жизни, а главное, жаль, что я ничего не сделал.
Говоря это, он пристально смотрел мне в глаза, как будто видел в них сомнение.
Действительно, он угадал; я при виде его сдерживала неприятное чувство, которое овладело мной. Появившаяся маленькая лихорадка пугала меня, лицо его очень изменилось, глаза ввалились, нос заострился. Одним словом, я его считала покойником. В этот самый день посетила госпиталь бывшая неаполитанская королева. Между тем из Швейцарии давно писали, что хотели приехать в Рим..[14] Он все отклонял.
Прежде он говорил: „Пусть тогда приезжает, когда ампутация будет уже сделана“. А потом думал: „Нет, лучше тогда, когда поправлюсь. Что она будет делать в незнакомом городе, не зная языка“.
Но она не ждала ответа и прислала депешу, что уже выехала. А ему между тем становилось все хуже. Телеграммами мы менялись два раза в день (она, к несчастию, заболела в дороге). В первый день Рождества, к вечеру, ему сделалось очень худо, так что
– А, вы снова здесь. Подойдите, ведь я не так еще страшен. Что вы ей ответили на депешу?»
Перемолвясь об этом, Бенни сказал г-же Якоби:
– Только бы поправиться, как бы мне хотелось вернуться в Россию:
«27 декабря я была у Бенни около десяти часов. Лихорадка била его страшно. Лицо совершенно осунулось. Подбородок как-то надвинулся к носу.
– Бенни! – окликнула я его, проведя рукой по его уже совершенно холодному лбу.
Он губами прикоснулся к моей руке, и несколько крупных слез выкатились из глаз.
– Теперь я действительно умираю. А она… вы сказали, что приедет к одиннадцати часам, ну я и старался дожить, но не могу.
Это было его последнее слово. Агония продолжалась до двух с половиною часов пополудни. Тотчас после смерти с него был снят прекрасный портрет масляными красками, который и был передан г-же К… 29-го его похоронили на протестантском кладбище; в могилу его, прежде чем засыпать ее землею, мы набросали красных и белых цветов, перемешанных с зеленью, – то были национальные цвета Италии».
Таков рассказ очевидицы последнего томления и смерти Артура Бенни – рассказ, которого, кажется, уже нет никакого повода заподозривать в несправедливости, пристрастии или натяжках, тем более что все это подтверждается по деталям рассказами известных людей, как Ивана Сергеевича Тургенева и Петра Дмитриевича Боборыкина.
Покойный Бенни писал к обоим этим лицам письма после своего увечья левою рукою и вообще выражал ту любовь к русским и к России, о какой свидетельствует бывшая при его последних минутах г-жа Якоби. Покойный Артур Бенни, испив до дна горькую чашу уксуса и желчи, смешанных для него пылкими увлечениями его восторженной и альтруистической натуры и коварством злых людей, маскировавших сочиняемыми на него клеветами собственную малость и ничтожество, пришел к тем же самым разочарованиям, какие видим в посмертных записках учителя его, Александра Герцена, человека даровитейшего и тем не менее объявлявшего, будто он «создал в России
Дописывая эти последние строки о моем усопшем друге, я хочу сказать короткий ответ тем, кто недоволен этою повестью и протестует против ее появления. Эти болезненно щекотливые люди между прочим говорят, что они не видят никакой надобности в оглашении этой истории; я же вижу в этом несколько надобностей, из коих каждая одна настоятельнее другой: 1) я хочу изложением истории похождений Артура Бенни очистить его собственную память от недостойных клевет; 2) я желаю посредством этой правдивой и удобной для поверки повести освободить от порицания и осуждения живых лиц, терпящих до сих пор тяжелые напраслины за приязнь к Бенни при его жизни; 3) я пытаюсь показать в этой невымышленной повести настоящую картину недавней эпохи, отнявшей у нашей не богатой просвещенными людьми родины наилучших юношей, которые при других обстоятельствах могли бы быть полезнейшими деятелями, и 4) я имею намерение дать этою живою историею всякому, кому попадется в руки эта скромная книжка, такое чтение, в коем старость найдет себе нечто на послушание, а молодость на поучение. Ошибочны или нет мои соображения, но худа эта книга никому сделать не может, а малую пользу может принести хотя бы указанием на следствие увлечений, которые будут повторяться до скончания века, точно так же, как и человеческое злословие и клеветы.
Изменяя с летами и с событиями свои взгляды и убеждения, иногда не бесполезно отойти и поглядеть, с кем мы продолжаем сидеть, – не бесполезно вспомнить тех,
Кто истину искал,
И тех, кто побежденный пал
В толпе бессмысленной, холодной,
Как жертва мысли благородной.